. Коммунизм - Россия в концлагере И. Солоневич
Россия в концлагере И. Солоневич
Приветствую Вас, Гость · RSS Коммунизм: теория и практика






Communism » Россия в концлагере
ДИСКУССИЯ

Часа через полтора я сижу у печки. Пахан подходит ко мнe.
— Ну, и здоровый же бугай ваш брат. Чуть руки не сломал. И сейчас еще еле шевелится... Оставьте мнe, товарищ Солоневич, бычка (окурок) — страсть курить хочется.
Я принимаю оливковую вeтвь мира и достаю свой кисет. Урка крутит собачью ножку и сладострастно затягивается...
— Тоже надо понимать, товарищ Солоневич, собачье наше житье...
— Так что же вы его не бросите?
— А как его бросить? Мы всe — беспризорная шатия. От мамкиной цицки — да прямо в беспризорники. Я, прямо говоря, с самого малолeтства вор, так вором и помру. А этого супчика, техника-то, мы все равно обработаем. Не здeсь, так в лагерe... Сволочь. У него одного хлeба с пуд будет. Просили по хорошему — дай хоть кусок. Так он как собака лается...
— Вот еще, вас, сволочей, кормить, — раздается с рабочей полки чей-то внушительный бас.
Урка подымает голову.
— Да вот, хоть и неохотой, да кормите же. Что ты думаешь, я хуже тебя eм?
— Я ни у кого не прошу.
— И я не прошу. Я сам беру.
— Ну вот и сидишь здeсь.
— А ты гдe сидишь? У себя на квартирe?
Рабочий замолкает. Другой голос с той же полки подхватывает тему:
— Воруют с трудящего человeка послeднее, а потом еще и корми их. Мало вас, сволочей, сажают.
— Нас, дeйствительно, мало сажают, — спокойно парирует урка, — вот вас — много сажают. Ты, небось, лeт на десять eдешь, а я — на три года. Ты на совeтскую власть на волe спину гнул за два фунта хлeба и в лагерe за тe же два фунта гнуть будешь. И подохнешь там к чертовой матери.
— Ну, это еще кто скорeе подохнет...
— Ты подохнешь, — увeренно сказал урка. — Я — как весна — так ищи вeтра в полe. А тебe куда податься? Подохнешь.
На рабочей нарe замолчали, подавленные аргументаций урки.
— Таким, прямо головы проламывать, — изрек наш техник.
У урки от злости и презрeния перекосилось лицо.
— Эх, ты, в рот плеванный. Это ты-то, черт моржевый, проламывать будешь? Ты, брат, смотри, ты, сукин сын, на нос себe накрути. Это здeсь мы просим, а ты куражишься, а в лагерe ты у меня будешь на брюхe ползать, сукин ты сын. Там тебe в два счета кишки вывернут. Ты там, брат, за чужим кулаком не спрячешься. Вот этот — урка кивнул в мою сторону — этот может проломать... А ты, эх ты, дерьмо вшивое...
— Нeт, таких... да... таких совeтская власть прямо расстрeливать должна. Прямо расстрeливать. Вездe воруют, вездe грабят...
Это, оказывается, вынырнул из под нар наш Степушка. Егоосновательно ограбили урки в пересылкe, и он предвидeл еще массу огорчений в том же стилe. У него дрожали руки, и он брызгал слюной.
— Нeт, я не понимаю. Как же это так? Везут в одном вагонe. Полная безнаказанность. Что хотят, то и дeлают.
Урка смотрит на него с пренебрежительным удивлением.
— А вы, тихий господинчик, лежали бы на своем мeстечкe и писали бы свои покаяния. Не трогают вас — так и лежите. А вот часишки вы в пересылкe обратно получили, так вы будьте спокойны — мы их возьмем.
Степушка судорожно схватился за карман с часами. Урки захохотали.
— Это из нашей ко, — сказал я. — Так что насчет часиков — вы
уж не троньте.
— Все равно. Не мы — так другие. Не здeсь — так в лагерe. Господинчик-то ваш больно уж хрeновый. Покаяния все писал. Знаю — наши с ним сидeли.
— Не ваше дeло, что я писал. Я на вас заявление подам.
Степушка нервничал и трусил, и глупил. Я ему подмигивал, но он ничего не замeчал...
— Вы, господинчик хрeновый, слушайте, что я вам скажу... Я у вас пока ничего не украл, а украду — поможет вам заявление, как мертвому кадило...
— Ничего, в лагерe вас прикрутят, — сказал техник.
— С дураками, видно, твоя мамаша спала, что ты таким умным уродился... В лагерe... эх ты, моржевая голова! А что ты о лагерe знаешь? Бывал ты в лагерe? Я вот уже пятый раз eду — а ты мнe о лагерe рассказываешь...
— А что в лагерe? — спросил я.
— Что в лагерe? Первое дeло — вот, скажем, вы или этот господинчик, вы, ясное дeло, контр-революционеры. Вот та дубина, что наверху, — урка кивнул в сторону рабочей нары, — тот или вредитель, или контр-революционер... Ну, мужик — он всегда кулак. Это так надо понимать, что всe вы классовые враги, ну и обращение с вами подходящее. А мы, урки, — социально близкий элемент. Вот как. Потому, мы, елки палки, против собственности...
— И против социалистической? — спросил я.
— Э, нeт. Казенной не трогаем. На грош возьмешь — на рубль отвeту. Да еще в милиции бьют. Зачeм? Вот тут наши одно время на торгсин было насeли... Нестоющее дeло... А так просто, фраера, вот вродe этого господинчика — во первых, раз плюнуть, а второе — куда он пойдет? Заявления писать будет? Так уж будьте покойнички — уж с милицией я лучше сговорюсь, чeм этот ваш шибздик... А в лагерe — и подавно. Уж там скажут тебe: сними пинжак — так и снимай без разговоров, а то еще ножа получишь...
Урка явно хвастался, но урка врал не совсeм... Степушка, иссякнув, растерянно посмотрeл на меня. Да, Степушкe придется плохо: ни выдержки, ни изворотливости, ни кулаков... Пропадет.

ЛИКВИДИРОВАННАЯ БЕСПРИЗОРНОСТЬ

В книгe совeтского бытия, трудно читаемой вообще, есть страницы, недоступные даже очень близко стоящему и очень внимательному наблюдателю. Поэтому всякие попытки "познания России" всегда имeют этакую... прелесть неожиданности. Правда, "прелесть" эта нeсколько вывернута наизнанку, но неожиданности обычно ошарашивают своей парадоксальностью. Ну, развe не парадокс, что украинскому мужику в лагерe живется лучше, чeм на волe, и что он из лагеря на волю шлет хлeбные сухари? И как это совмeстить с тeм фактом, что этот мужик в лагерe вымирает десятками и сотнями тысяч (в масштабe ББК)? А вот в российской сумятицe это совмeщается: на Украинe крестьяне вымирают в большей пропорции, чeм в лагерe, и я реально видал крестьян, собирающих всякие объедки для посылки их на Украину. Значит ли это, что эти крестьяне в лагерe не голодали? Нeт, не значит. Но за счет еще большего голодания они спасали свои семьи от голодной смерти... Этот парадокс цeпляется еще за один: за необычайное укрeпление семьи — такое, какое не снилось даже и покойному В. В. Розанову. А от укрeпления семьи возникает еще одна неожиданность — принудительное безбрачие комсомолок: никто замуж не берет — ни партийцы, ни
беспартийцы... так и торчи всю свою жизнь какой-нибудь мeсткомовской дeвой...
Много есть таких неожиданностей. Я однажды видал даже образцовый колхоз — его предсeдателем был старый трактирщик... Но есть вещи, о которых вообще ничего нельзя узнать. Что мы, напримeр, знаем о таких явлениях социальной гигиены в Совeтской России, как проституция, алкоголизм, самоубийства. Что знал я до лагеря о "ликвидации дeтской беспризорности", я — человeк, исколесивший всю Россию?...
Я видал, что Москва, Петроград, крупнeйшие магистрали "подчищены" от беспризорников, но я знал и то, что эпоха коллективизации и голод послeдних лeт дали новый рeзкий толчек беспризорности... Но только здeсь, в лагерe, я узнал куда дeвается и как "ликвидируется" беспризорность всeх призывов — и эпохи военного коммунизма, тифов, и гражданской войны, и эпохи ликвидации кулачества, как класса, и эпохи коллективизации, и... просто голода, стоящего внe "эпох " и образующего общий болeе пли менeе постоянный фон российской жизни...
Так, почти ничего я не знал о великом племени урок, населяющем широкие подполья социалистической страны. Раза два меня обворовывали, но не очень сильно. Обворовывали моих знакомых — иногда очень сильно, а два раза даже с убийством. Потом, еще Утесов пeл свои "блатные» пeсенки:

С вапнярского Кичмана
Сорвались два уркана,
Сорвались два уркана на Одест...

Вот, примeрно, и все... Так, иногда говорилось, что миллионная армия беспризорников подросла и орудует гдe-то по тылам социалистического строительства. Но так как, во-первых, об убийствах и грабежах совeтская пресса не пишет ничего, то данное "социальное явление" для вас существует лишь постольку, поскольку вы с ним сталкиваетесь лично. Внe вашего личного горизонта вы не видите ни краж, ни самоубийств, ни убийств, ни алкоголизма, ни даже концлагерей, поскольку туда не сeли вы или ваши родные... И, наконец, так много и так долго грабили и убивали, что и кошелек, и жизнь давно перестали волновать...
И вот, передо мною, покуривая мою махорку и густо сплевывая на раскаленную печку, сидит представитель вновь открываемого мною мира — мира профессиональных бандитов, выросшего и вырастающего из великой дeтской беспризорности...
На нем, этом "представителe", только рваный пиджачишко (рубашка была пропита в тюрьмe, как он мнe объяснил), причем, пиджачишко этот еще недавно был, видимо, достаточно шикарным. От печки пышет жаром, в спину сквозь щели вагона дует ледяной январьский вeтер, но уркe и на жару, и на холод наплевать... Вспоминается анекдот о беспризорникe, которого по ошибкe всунули в печь крематория, а дверцы забыли закрыть. Из огненного пекла раздался пропитый голос:
— Закрой, стерьва, дует...
Еще с десяток урок, таких же не то чтобы оборванных, а просто полуодeтых, валяются на дырявом промерзлом полу около печки, лeниво подбрасывают в нее дрова, курят мою махорку и снабжают меня информацией о лагерe, пересыпанной совершенно несусвeтимым сквернословием... Что боцмана доброго старого времени! Грудные ребята эти боцмана с их "морскими терминами", по сравнению с самым желторотым уркой...
Нужно сказать честно, что никогда я не затрачивал свой капитал с такой сумасшедшей прибылью, с какой я затратил червонец, прокуренный урками в эту ночь... Мужики гдe-то под нарами сбились в кучу, зарывшись в свои лохмотья. Рабочий класс храпит наверху... Я выспался днем. Урки не спят вторые сутки, и не видно, чтобы их тянуло ко сну. И передо мною разворачивается "учебный фильм " из лагерного быта, со всей беспощадностью лагерного житья, со всeм лагерным "блатом ", административной структурой, расстрeлами, "зачетами", "довeсками", пайками, жульничеством, грабежами,
охраной, тюрьмами и прочим, и прочим. Борис, отмахиваясь от клубов махорки, проводит параллели между Соловками, в которых он просидeл три года, и современным лагерем, гдe ему предстоит просидeть... вeроятно, очень немного... На полупонятном мнe блатном жаргонe рассказываются бесконечные воровские истории, пересыпаемые необычайно вонючими непристойностями...
— А вот в Киевe, под самый новый год — вот была история, — начинает какой-то урка лeт семнадцати. — Сунулся я в квартирку одну — замок пустяковый был. Гляжу — комнатенка, в комнатенкe — канапа, а на канапe — узелок с пальтом — хорошее пальто, буржуйское. Ну, дeло было днем — много не заберешь. Я за узелок — и ходу. Иду, иду. А в узелкe что-то шевелится. Как я погляжу — а там ребеночек. Спит, сукин сын.
Смотрю кругом — никого нeт. Я это пальто на себя, а ребеночка под забор, в кусты, под снeг.
— Ну, а как же ребенок-то? — спрашивает Борис...
Столь наивный вопрос уркe, видимо, и в голову ни разу не приходил.
— А черт его знает, — сказал он равнодушно. — Не я его дeлал. — Урка загнул особенно изысканную непристойность, и вся орава заржала.
Финки, фомки, "всадил ", "кишки выпустил ", малины, "шалманы", рeдкая по жестокости и изобрeтательности месть, поджоги, проститутки, пьянство, кокаинизм, морфинизм... Вот она эта "ликвидированная беспризорность", вот она эта армия, оперирующая в тылах социалистического фронта — "от финских хладных скал до пламенной Колхиды."
Из всeх человeческих чувств у них, видимо, осталось только одно — солидарность волчьей стаи, с дeтства выкинутой из всякого человeческого общества. Едва ли какая-либо другая страна и другая эпоха может похвастаться наличием миллионной армии людей, оторванных от всякой социальной базы, лишенных всякого социального чувства, всякой морали.
Значительно позже, в лагерe, я пытался подсчитать — какова же, хоть приблизительно, численность этой армии или, по крайней мeрe, той ее части, которая находится в лагерях. В ББК их было около 15%. Если взять такое же процентное отношение для всего "лагерного населения" Совeтской России, — получится что-то от 750.000 до 1 500.000, — конечно, цифра, как говорят в СССР, "сугубо ориентировочная"... А сколько этих людей оперирует на волe?
Не знаю.
И что станет с этой армией дeлать будущая Россия?
Тоже — не знаю...

ЭТАП КАК ТАКОВОЙ

Помимо жестокостей планомeрных, так сказать, "классово-цeлеустремленных ", совeтская страна захлебывается еще от дикого потока жестокостей совершенно бесцeльных, никому не нужных, никуда не "устремленных ". Растут они, эти жестокости, из того несусвeтимого совeтского кабака, зигзаги которого предусмотрeть вообще невозможно, который, на ряду с самой суровой отвeтственностью по закону, создает полнeйшую безотвeтственность на практикe (и, конечно и наоборот), наряду с официальной плановостью организует полнeйший хаос, наряду со статистикой — абсолютную неразбериху. Я совершенно увeрен в том, что реальной величины, напримeр, посeвной площади в России не знает никто — не знает
этого ни Сталин, ни политбюро и ни ЦСУ, вообще никто не знает — ибо уже и низовая колхозная цифра рождается в колхозном кабакe, проходит кабаки уeздного, областного и республиканского масштаба и теряет всякое соотвeтствие с реальностью... Что уж там с ней сдeлают в московском кабакe — это дeло шестнадцатое. В Москвe в большинствe случаев цифры не суммируют, а высасывают... С цифровым кабаком, который оплачивается человeческими жизнями, мнe потом пришлось встрeтиться в лагерe. По дорогe же в лагерь свирeпствовал кабак просто — без статистики и без всякого смысла...
Само собой разумeется, что для ГПУ не было рeшительно никакого расчета, отправляя рабочую силу в лагеря, обставлять перевозку эту так, чтобы эта рабочая сила прибывала на мeсто работы в состоянии крайнего истощения. Практически же дeло обстояло именно так.
По положению этапники должны были получать в дорогe по 600 гр. хлeба в день, сколько то там грамм селедки, по куску сахару и кипяток. Горячей пищи не полагалось вовсе, и зимой, при длительных — недeлями и мeсяцами — переeздах в слишком плохо отапливаемых и слишком хорошо "вентилируемых " теплушках, — этапы несли огромные потери и больными, и умершими, и просто страшным ослаблением тeх, кому удалось и не заболeть, и не помереть... Допустим, что общие для всей страны "продовольственные затруднения" лимитровали количество и качество пищи, помимо, так сказать, доброй воли ГПУ. Но почему нас морили жаждой?
Нам выдали хлeб и селедку сразу на 4 — 5 дней. Сахару не давали — но Бог уж с ним... Но вот, когда послe двух суток селедочного питания нам в течение двух суток не дали ни капли воды — это было совсeм плохо. И совсeм глупо...
Первые сутки было плохо, но все же не очень мучительно. На вторые сутки мы стали уже собирать снeг с крыши вагона: сквозь рeшетки люка можно было протянуть руку и пошарить ею по крышe... Потом стали собирать снeг, который вeтер наметал на полу сквозь щели вагона, но, понятно, для 58 человeк этого немножко не хватало.
Муки жажды обычно описываются в комбинации с жарой, песками пустыни или солнцем Тихого Океана. Но я думаю, что комбинация холода и жажды была на много хуже...
На третьи сутки, на рассвeтe, кто-то в вагонe крикнул:
— Воду раздают!..
Люди бросились к дверям — кто с кружкой, кто с чайником... Стали прислушиваться к звукам отодвигаемых дверей сосeдних вагонов, ловили приближающуюся ругань и плеск разливаемой воды... Каким музыкальным звуком показался мнe этот плеск!..
Но вот отодвинулась и наша дверь. Патруль принес бак с водой — ведер этак на пять. От воды шел легкий пар — когда-то она была кипятком, — но теперь нам было не до таких тонкостей. Если бы не штыки конвоя, — этапники нашего вагона, казалось, готовы были бы броситься в этот бак вниз головой...
— Отойди от двери, так-то, так-то и так-то, — орал кто-то из конвойных. — А то унесем воду к чертовой матери!..
Но вагон был близок к безумию...
Характерно, что даже и здeсь, в водяном вопросe, сказалось своеобразное "классовое расслоение"... Рабочие имeли свою посуду, слeдовательно, у них вчера еще оставался нeкоторый запас воды, они меньше страдали от жажды, да и вообще держались как-то организованнeе. Урки ругались очень сильно и изысканно, но в бутылку не лeзли. Мы, интеллигенция, держались этаким "комсоставом", который, не считаясь с личными ощущениями, старается что-то сорганизовать и как-то взять команду
в свои руки.
Крестьяне, у которых не было посуды, как у рабочих, не было собачьей выносливости, как у урок, не было сознательной выдержки, как у интеллигенции, превратились в окончательно обезумeвшую толпу. Со стонами, криками и воплями они лeзли к узкой щели дверей, забивали ее своими тeлами так, что ни к двери подойти, ни воду в теплушку поднять. Задние оттаскивали передних или взбирались по их спинам вверх, к самой притолокe двери, и двери оказались плотно, снизу доверху, забитыми живым
клубком орущих и брыкающихся человeческих тeл.
С великими мускульными и голосовыми усилиями нам, интеллигенции и конвою, удалось очистить проход и втащить бак на пол теплушки. Только что втянули бак, как какой-то крупный бородатый мужик ринулся к нему сквозь всe наши заграждения и всей своей волосатой физиономией нырнул в воду; хорошо еще, что она не была кипятком.
Борис схватил его за плечи, стараясь оттащить, но мужик так крeпко вцeпился в края бака руками, что эти попытки грозили перевернуть весь бак и оставить нас всeх вовсе без воды.
Глядя на то, как бородатый мужик, захлебываясь, лакает воду, толпа мужиков снова бросилась к баку. Какой-то рабочий колотил своим чайником по полупогруженной в воду головe, какие-то еще двe головы пытались втиснуться между первой и краями бака, но мужик ничего не слышал и ничего не чувствовал: он лакал, лакал, лакал...
Конвойный, очевидно, много насмотрeвшийся на такого рода происшествии, крикнул Борису:
— Пихай бак сюда!
Мы с Борисом поднажали, и по скользкому обледенeлому полу теплушки бак скользнул к дверям. Там его подхватили конвойные, а бородатый мужик тяжело грохнулся о землю.
— Ну, сукины дeти, — орал конвойный начальник, — теперь совсeм заберем бак, и подыхайте вы тут к чертовой матери...
— Послушайте, — запротестовал Борис, — во-первых, не всe же устраивали беспорядок, а во-вторых, надо было воду давать во время.
— Мы и без вас знаем, когда время, когда нeт. Ну, забирайте воду в свою посуду, нам нужно бак забирать.
Возникла новая проблема: у интеллигенции было довольно много посуды, посуда была и у рабочих ; у мужиков и у урок ее не было вовсе. Одна часть рабочих от дeлежки своей посудой отказалась наотрeз. В результатe длительной и матерной дискуссии установили порядок: каждому по кружкe воды. Оставшуюся воду распредeлять не по принципу собственности на посуду, а, так сказать, в общий котел. Тe, кто не дают посуды для общего котла, больше воды не получат. Таким образом тe рабочие, которые отказались дать посуду, рисковали остаться без воды. Они пытались было протестовать, но на нашей сторонe было и моральное право, и большинство голосов, и, наконец, аргумент, без которого всe остальные не стоили копeйки, — это кулаки. Частно-собственнические инстинкты были побeждены.

————
ЛАГЕРНОЕ КРЕЩЕНИЕ

ПРИEХАЛИ

Так eхали мы 250 километров пять суток. Уже в нашей теплушкe появились больные — около десятка человeк. Борис щупал им пульс и говорил им хорошие слова — единственное медицинское средство, находившееся в его распоряжении. Впрочем, в обстановкe этого человeческого звeринца и хорошее слово было медицинским средством.
Наконец, утром, на шестые сутки в раскрывшейся двери теплушки появились люди, не похожие на наших конвоиров. В руках одного из них был список. На носу, как-то свeсившись на бок, плясало пенсне. Одeт человeк был во что-то рваное и весьма штатское. При видe этого человeка я понял, что мы куда-то приeхали. Неизвeстно куда, но во всяком случаe далеко мы уeхать не успeли.
— Эй, кто тут староста?
Борис вышел вперед.
— Сколько у вас человeк по списку? Повeрьте всeх.
Я просунул свою голову в дверь теплушки и конфиденциальным шепотом спросил человeка в пенсне:
— Скажите, пожалуйста, куда мы приeхали?
Человeк в пенсне воровато оглянулся кругом и шепнул:
— Свирьстрой.
Несмотря на морозный январьский вeтер, широкой струей врывавшийся в двери теплушки, в душах наших расцвeли незабудки.
Свирьстрой! Это значит, во всяком случаe, не больше двухсот километров от границы. Двeсти километров — пустяки. Это не какой-нибудь "Сиблаг ", откуда до границы хоть три года скачи — не доскачешь... Неужели судьба послe всeх подвохов с ее стороны повернулась, наконец, "лицом к деревнe?"

НОВЫЙ ХОЗЯИН

Такое же морозное январьское утро, как и в день нашей отправки из Питера. Та же цeпь стрeлков охраны и пулеметы на треножниках. Кругом — поросшая мелким ельником равнина, какие-то захолустные, заметенные снeгом подъeздные пути.
Нас выгружают, строят и считают. Потом снова перестраивают и пересчитывают. Начальник конвоя мечется, как угорeлый, от колонны к колоннe: двое арестантов пропало. Впрочем, при таких порядках могло статься, что их и вовсе не было.
Мечутся и конвойные. Дикая ругань. Ошалeвшие в конец мужички тыкаются от шеренги к шеренгe, окончательно расстраивая и без того весьма приблизительный порядок построения. Опять перестраивают. Опять пересчитывают...
Так мы стоим часов пять и промерзаем до костей. Полураздeтые урки, несмотря на свою красноиндeйскую выносливость, совсeм еле живы. Конвойные, которые почти так же замерзли, как и мы, с каждым часом свирeпeют все больше. То там, то здeсь люди валятся на снeг. Десяток наших больных уже свалились. Мы укладываем их на рюкзаки, мeшки и всякое борохло, но ясно, что они скоро замерзнут. Наши мeроприятия, конечно, снова нарушают порядок в колоннах, слeдовательно, снова портят весь подсчет. Между нами и конвоем возникает ожесточенная дискуссия. Крыть матом и приводить в порядок прикладами людей в очках конвой все-таки не рeшается. Нам
угрожают арестом и обратной отправкой в Ленинград. Это, конечно, вздор, и ничего с нами конвой сдeлать не может. Борис заявляет, что люди заболeли еще в дорогe, что стоять они не могут. Конвоиры подымают упавших на ноги, тe снова валятся наземь. Подходят какие-то люди в лагерном одeянии, — как потом оказалось, приемочная коммиссия лагеря. Насквозь промерзший старичок с колючими усами оказывается начальником санитарной части лагеря. Подходит начальник конвоя и сразу набрасывается на Бориса:
— А вам какое дeло? Немедленно станьте в строй!
Борис заявляет, что он — врач и, как врач, не может допустить, чтобы люди замерзали единственно вслeдствие полной нераспорядительности конвоя. Намек на "нераспорядительность" и на посылку жалобы в Ленинград нeсколько тормозит начальственный разбeг чекиста. В результатe длительной перепалки появляются лагерные сани, на них нагружают упавших, и обоз разломанных саней и дохлых кляч с погребальной медленностью исчезает в лeсу. Я потом узнал, что до лагеря живыми доeхали все-таки не всe.
Какая-то команда. Конвой забирает свои пулеметы и залeзает в вагоны. Поeзд, гремя буферами, трогается и уходит на запад. Мы остаемся в пустом полe. Ни конвоя, ни пулеметов. В сторонкe от дороги, у костра, грeется полудюжина какой-то публики с винтовками — это, как оказалось, лагерный ВОХР (вооруженная охрана) — в просторeчии называемая "попками" и "свeчками"... Но он нас не охраняет. Да и не от чего охранять. Люди мечтают не о бeгствe — куда бeжать в эти заваленные снeгом поля, — а о теплом углe и о горячей пищe...
Перед колоннами возникает какой-то расторопный юнец с побeлeвшими ушами и в лагерном бушлатe (род полупальто на ватe). Юнец обращается к нам с рeчью о предстоящем нам честном трудe, которым мы будем зарабатывать себe право на возвращение в семью трудящихся, о социалистическом строительствe, о бесклассовом обществe и о прочих вещах, столь же умeстных на 20 градусах мороза и перед замерзшей толпой... как и во всяком другом мeстe. Это обязательные акафисты из обязательных совeтских молебнов, которых никто и нигдe не слушает всерьез, но от которых никто и нигдe не может отвертeться. Этот молебен заставляет людей еще полчаса дрожать на морозe... Правда, из него я окончательно и твердо узнаю, что мы попали на Свирьстрой, в Подпорожское отдeление Бeломорско-Балтийского Комбината (сокращенно ББК).
До лагеря — верст шесть. Мы ползем убийственно медленно и кладбищенски уныло. В хвостe колонны плетутся полдюжина вохровцев и дюжина саней, подбирающих упавших: лагерь все-таки заботится о своем живом товарe. Наконец, с горки мы видим:
Вырубленная в лeсу поляна. Из под снeга торчат пни. Десятка четыре длинных досчатых барака... Одни с крышами; другие без крыш. Поляна окружена колючей проволокой, мeстами уже заваленной... Вот он, "концентрационный" или, по официальной терминологии, "исправительно-трудовой" лагерь — мeсто, о котором столько трагических шепотов ходит по всей Руси...

ЛИЧНАЯ ТОЧКА ЗРEНИЯ

Я увeрен в том, что среди двух тысяч людей, уныло шествовавших вмeстe с нами на Бeломорско-Балтийскую каторгу, ни у кого не было столь оптимистически бодрого настроения, какое было у нас трех. Правда, мы промерзли, устали, нас тоже не очень уж лихо волокли наши ослабeвшие ноги, но...
Мы ожидали расстрeла и попали в концлагерь. Мы ожидали Урала или Сибири, и попади в район полутораста-двухсот верст до границы. Мы были увeрены, что нам не удастся удержаться всeм вмeстe — и вот мы пока что идем рядышком. Все, что нас ждет дальше, будет легче того, что осталось позади. Здeсь — мы выкрутимся. И так, в сущности, недолго осталось выкручиваться: январь, февраль... в июлe мы уже будем гдe-то в лeсу, по дорогe к границe... Как это все устроится — еще неизвeстно, но мы это
устроим... Мы люди тренированные, люди большой физической силы и выносливости, люди, не придавленные неожиданностью ГПУ-ского приговора и перспективами долгих лeт сидeнья, заботами об оставшихся на волe семьях... В общем — все наше концлагерное будущее представлялось нам приключением суровым и опасным, но не лишенным даже и нeкоторой доли интереса. Нeсколько болeе мрачно был настроен Борис, который видал и Соловки и в Соловках видал вещи, которых человeку лучше бы и не видeть... Но вeдь тот же Борис даже и из Соловков выкрутился, правда потеряв болeе половины своего зрeния.
Это настроение бодрости и, так сказать, боеспособности в значительной степени опредeлило и наши лагерные впечатлeния, и нашу лагерную судьбу. Это, конечно, ни в какой степени не значит, чтобы эти впечатлeния и эта судьба были обычными для лагеря. В подавляющем большинствe случаев, вeроятно, в 99 из ста, лагерь для человeка является катастрофой. Он его ломает и психически, и физически — ломает непосильной работой, голодом, жестокой системой, так сказать, психологической эксплоатации, когда человeк сам выбивается из послeдних сил, чтобы сократить срок своего пребывания в лагерe, — но все же, главным образом, ломает не прямо, а косвенно: заботой о семьe. Ибо семья человeка, попавшего в лагерь, обычно лишается всeх гражданских прав и в первую очередь — права на продовольственную карточку. Во многих случаях это означает голодную смерть. Отсюда — вот эти неправдоподобные продовольственные посылки из лагеря на волю, о которых я буду говорить позже.
И еще одно обстоятельство: обычный совeтский гражданин очень плотно привинчен к своему мeсту и внe этого мeста видит очень мало. Я не был привинчен ни к какому мeсту и видeл в России очень много. И если лагерь меня и поразил, так только тeм обстоятельством, что в нем не было рeшительно ничего особенного. Да, конечно, каторга. Но гдe же в России, кромe Невского и Кузнецкого, нeт каторги? На постройкe Магнитостроя так называемый "энтузиазм " обошелся приблизительно в двадцать двe тысячи жизней. На Бeломорско-Балтийском каналe он обошелся около ста тысяч. Разница, конечно, есть, но не такая уж, по совeтским масштабам, существенная. В лагерe людей расстрeливали в больших количествах, но тe, кто считает, что о всeх расстрeлах публикует совeтская печать, совершают нeкоторую ошибку. Лагерные бараки — отвратительны, но на волe я видал похуже и значительно похуже. Очень возможно, что в процентном отношении ко всему лагерному населенно количество людей, погибших от голода, здeсь выше, чeм, скажем, на Украинe, — но с голода мрут и тут,
и там. Об ем "прав " и безграничность бесправия, — примeрно, такие же, как и на волe. И здeсь, и там есть масса всяческого начальства, которое имeет полное право или прямо расстрeливать, или косвенно сжить со свeту, но никто не имeет права ударить, обругать или обратиться на ты. Это, конечно, не значит, что в лагерe не бьют...
Есть люди, для которых лагеря на много хуже воли, есть люди, для которых разница между лагерем и волей почти незамeтна, есть люди — крестьяне, преимущественно южные, украинские, — для которых лагерь лучше воли. Или, если хотите, — воля хуже лагеря.
Эти очерки — нeсколько оптимистически окрашенная фотография лагерной жизни. Оптимизм исходит из моих личных переживаний и мироощущения, а фотография — оттого, что для антисовeтски настроенного читателя агитация не нужна, а совeтски настроенный — все равно ничему не повeрит. "И погромче нас были витии"... Энтузиастов не убавишь, а умным — нужна не агитация, а фотография. Вот, в мeру сил моих, я ее и даю.

В БАРАКE

Представьте себe грубо сколоченный досчатый гробообразный ящик, длиной метров в 50 и шириной метров в 8. По серединe одной из длинных сторон прорублена дверь. По серединe каждой из коротких — по окну. Больше окон нeт. Стекла выбиты, и дыры позатыканы всякого рода тряпьем. Таков барак с внeшней стороны.
Внутри, вдоль длинных сторон барака, тянутся ряды сплошных нар — по два этажа с каждой стороны. В концах барака — по желeзной печуркe, из тeх, что зовутся времянками, румынками, буржуйками — нехитрое и, кажется, единственное изобрeтение эпохи военного коммунизма. Днем это изобрeтение не топится вовсе, ибо предполагается, что все население барака должно пребывать на работe. Ночью над этим изобрeтением сушится и тлeет бесконечное и безымянное вшивое тряпье — все, чeм только можно обмотать человeческое тeло, лишенное обычной человeческой одежды.
Печурка топится всю ночь. В радиусe трех метров от нее нельзя стоять, в расстоянии десяти метров замерзает вода. Бараки сколочены наспeх из сырых сосновых досок. Доски рассохлись, в стeнах — щели, в одну из ближайших к моему ложу я свободно просовывал кулак. Щели забиваются всякого рода тряпьем, но его мало, да и во время периодических обысков ВОХР тряпье это выковыривает вон, и вeтер снова разгуливает по бараку. Барак освeщен двумя керосиновыми коптилками, долженствующими освeщать хотя бы окрестности печурок. Но так как стекол нeт, то лампочки мигают этакими одинокими свeтлячками. По вечерам, когда барак начинает наполняться пришедшей с работы мокрой толпой (барак в среднем расчитан на 300 человeк), эти коптилки играют только роль маяков, указующих иззябшему лагернику путь к печуркe сквозь клубы морозного пара и махорочного дыма.
Из мебели — на барак полагается два длинных, метров по десять, стола и четыре таких же скамейки. Вот и все.
И вот мы, послe ряда приключений и передряг, угнeздились, наконец, на нарах, разложили свои рюкзаки, отнюдь не распаковывая их, ибо по всему бараку шныряли урки, и смотрим на человeческое мeсиво, с криками, руганью и драками, расползающееся по темным закоулкам барака.
Повторяю, на волe я видал бараки и похуже. Но этот оставил особо отвратительное впечатлeние. Бараки на подмосковных торфяниках были намного хуже уже по одному тому, что они были семейные. Или землянки рабочих в Донбассe. Но там походишь, посмотришь, выйдешь на воздух, вдохнешь полной грудью и скажешь: ну-ну, вот тебe и отечество трудящихся... А здeсь придется не смотрeть, а жить. "Двe разницы"... Одно — когда зуб болит у ближнего вашего, другое — когда вам не дает житья ваше дупло...
Мнe почему-то вспомнились прения и комиссии по проектированию новых городов. Проектировался новый социалистический Магнитогорск — тоже не многим замeчательнeе ББК. Барак для мужчин, барак для женщин. Кабинки для выполнения функций по воспроизводству социалистической рабочей силы... Дeти забираются и родителей знать не должны. Ну, и так далeе. Я обозвал эти "функций" социалистическим стойлом. Автор проекта небезызвeстный Сабсович, обидeлся сильно, и я уже подготовлялся было к значительным неприятностям, когда в защиту социалистических производителей выступила Крупская, и проект был объявлен "лeвым загибом ". Или, говоря точнeе, "лeвацким загибом." Коммунисты не могут допустить, чтобы в этом мирe
было что-нибудь, стоящее лeвeе их. Для спасения дeвственности коммунистической лeвизны пущен в обращение термин "лeвацкий". Ежели уклон вправо — так это будет "правый уклон ". А ежели влeво — так это будет уже "лeвацкий". И причем, не уклон, а "загиб "...
Не знаю, куда загнули в лагерe: вправо или в "лeвацкую" сторону. Но прожить в этакой грязи, вони, тeснотe, вшах, холодe и голодe цeлых полгода? О, Господи!..
Мои не очень оптимистические размышления прервал чей-то пронзительный крик:
— Братишки... обокрали... Братишечки, помогите...
По тону слышно, что украли послeднее. Но как тут поможешь?.. Тьма, толпа, и в толпe змeйками шныряют урки. Крик тонет в общем шумe и в заботах о своей собственной шкурe и о своем собственном мeшкe... Сквозь дыры потолка на нас мирно капает тающий снeг...
Юра вдруг почему-то засмeялся.
— Ты это чего?
— Вспомнил Фредди. Вот его бы сюда...
Фред — наш московский знакомый — весьма дипломатический иностранец. Плохо поджаренные утренние гренки портят ему настроение на весь день... Его бы сюда? Повeсился бы.
— Конечно, повeсился бы, — убeжденно говорит Юра.
А мы вот не вeшаемся. Вспоминаю свои ночлеги на крышe вагона, на Лаптарском перевалe и даже в Туркестанской "красной Чай-Ханэ"... Ничего — жив...

Дальше




















Communism © 2017 | Информация | Используются технологии uCoz |