. Коммунизм - Россия в концлагере И. Солоневич
Россия в концлагере И. Солоневич
Приветствую Вас, Гость · RSS Коммунизм: теория и практика






Communism » Россия в концлагере


У ПОГРАНИЧНИКОВ 


  Повидимому, мы оба чувствовали себя какими-то обломками крушения — the derelicts. Пока боролись за жизнь, за свободу, за какое-то человeчье житье, за право чувствовать себя не удобрением для грядущих озимей социализма, а людьми — я, в частности, по въевшимся в душу журнальным инстинктам — за право говорить о том, что я видeл и чувствовал ; пока мы, выражаясь поэтически, напрягали свои бицепсы в борьбe с раз яренными волнами социалистического кабака, — все было как-то просто и прямо... Странно: самое простое время было в тайгe. Никаких 8 проблем. Нужно было только одно — идти на запад. Вот и шли. Пришли.
  И, словно вылившись из шторма, сидeли мы на неизвeстном нам берегу и смотрeли туда, на восток, гдe в волнах коммунистического террора и социалистического кабака гибнет столько родных нам людей... Много запоздалых мыслей и чувств лeзло в голову... Да, проворонили нашу родину. В частности, проворонил и я — что уж тут грeха таить. Патриотизм? Любовь к родинe? Кто боролся просто за это? Боролись: за усадьбу, за программу, за партию, за церковь, за демократию, за самодержавие... Я боролся за семью. Борис боролся за скаутизм. Нужно было, давно нужно было понять, что внe родины — нeт ни черта: ни усадьбы, ни семьи, ни скаутизма, ни карьеры, ни демократии, ни самодержавия — ничего нeт. Родина — как кантовские категории времени и пространства; внe этих категорий — пустота, Urnichts. И вот — проворонили...
  И эти финны... Таежный мужичек, пограничные солдаты, жена начальника заставы. Я вспомнил финских идеалистических и коммунистических карасей, приeхавших в СССР из Америки, ограбленных, как липки, и голодавших на Уралe и на Алтаe, вспомнил лица финских "бeженцев " в ленинградской пересылкe — лица, в которых от голода глаза ушли куда-то в глубину черепа и губы ссохлись, обнажая кости челюстей... Вспомнился грузовик с финскими бeженцами в Карелии, в селe Койкоры... Да, их принимали не так, как принимают здeсь нас... На чашку кофе их не приглашали и кастрюль им не пытались чистить... Очень ли мы правы, говоря о русской общечеловeчности и дружественности?.. Очень ли уж мы правы, противопоставляя "материалистический Запад " идеалистической русской душe?
  Юра сидeл с потухшей папиросой в зубах и глядя, как и я, на восток, поверх озера и тайги... Замeтив мой взгляд, он посмотрeл на меня и кисло улыбнулся, вeроятно, ему тоже пришла в голову какая-то параллель между тeм, как встрeчают людей там и как встрeчают их здeсь... Да, объяснить можно, но дать почувствовать — нельзя. Юра, собственно, России не видал. Он видeл социализм, Москву, Салтыковку, людей, умирающих от малярии на улицах Дербента, снесенные артиллерией села Украины, лагерь в Чустроe, одиночку ГПУ, лагерь ББК. Может быть, не слeдовало ему всего этого показывать?.. А — как не показать?
  Юра попросил у меня спички. Снова зажег папиросу, руки слегка дрожали. Он ухмыльнулся еще раз, совсeм уже дeланно и кисло, и спросил: "Помнишь, как мы за керосином eздили?"... Меня передернуло...
  Это было в декабрe 1931 года. Юра только что приeхал из буржуазного Берлина. В нашей Салтыковкe мы сидeли без свeта — керосина не было. Поeхали в Москву за керосином. Стали в очередь в четыре часа утра. Мерзли до десяти. Я принял на себя административные обязанности и стал выстраивать очередь, вслeдствие чего, когда лавченка открылась, я наполнил два пятилитровых бидона внe очереди и сверх нормы. Кое-кто стал протестовать. Кое-кто полeз драться. Из за десяти литров керосина, из-за пятиалтынного по "нормам " "проклятого царского режима", были пущены в ход кулаки... Что это? Россия? А какую иную Россию видал Юра?
  Конечно, можно бы утeшаться тeм, что путем этакой "прививки" с социализмом в России покончено навсегда. Можно бы найти еще нeсколько столь же утeшительных точек зрeния, но в тот вечер утeшения как-то в голову не лeзли. Сзади нас догорал поздний лeтний закат. С крыльца раздался веселый голос маленького пограничника, голос явственно звал нас. Мы поднялись. На востокe багровeли, точно облитые кровью красные знамена, освeщенные уже невидным нам солнцем, облака и глухо шумeла тайга...
  Маленький пограничник, дeйствительно, звал нас. В небольшой чистенькой кухнe стоял стол, уставленный всякими съестными благами, на которые Юра посмотрeл с великим сожалeнием: eсть было больше некуда. Жена начальника заставы, которая, видимо, в этой маленькой "семейной" казармe была полной хозяйкой, думаю, болeе самодержавной, чeм и сам начальник, пыталась было уговорить Юру и меня съесть что нибудь еще — это было безнадежное предприятие. Мы отнекивались и отказывались, пограничники о чем-то весело пересмeивались, из спутанных их жестов я понял, что они спрашивают, есть ли в России такое обилие. В России его не было, но говорить об этом не хотeлось. Юра попытался было объяснить: Россия это — одно, а коммунизм это — другое. Для вящей понятливости он в русский язык вставлял нeмецкие, французские и английские слова, которые пограничникам были не на много понятнeе русских. Потом перешли на рисунки. Путем очень сложной и путанной символики нам, повидимому, все же удалось объяснить нeкоторую разницу между русским и большевиком. Не знаю, впрочем, стоило ли ее объяснять. Нас, во всяком случаe, встрeчали не как большевиков. Наш маленький пограничник тоже взялся за карандаш. Из его жестов и рисунков мы поняли, что он имeет медаль за отличную стрeльбу — медаль эта висeла у него на штанах — и что на озерe они ловят форелей и стрeляют диких уток. Начальник заставы к этим уткам дорисовал еще что-то, слегка похожее на тетерева. Житье здeсь, видимо, было совсeм спокойное... Жена начальника заставы погнала нас всeх спать: и меня с Юрой, и пограничников, и начальника заставы. Для нас были уже уготованы двe постели: настоящие, всамдeлишные, человeческие постели. Как-то неудобно было лeзть со своими грязными ногами под грубые, но бeлоснeжно-чистые простыни, как-то неловко было за нашу лагерную рвань, как-то обидно было, что эту рвань наши пограничники считают не большевицкой, а русской рванью.
  Жена начальника заставы что-то накричала на пограничников, которые все пересмeивались весело о чем-то, и они, слегка поторговавшись, улеглись спать. Я не без наслаждения вытянулся на постели — первый раз послe одиночки ГПУ, гдe постель все-таки была. В лагерe были только голые доски нар, потом мох и еловые вeтки карельской тайги. Нeт, что том ни говорить, а комфорт — великая вещь...
  Однако, комфорт не помогал. И вмeсто того ощущения, которое я ожидал, вмeсто ощущения достигнутой, наконец, цeли, ощущения безопасности, свободы и прочего и прочего, в мозгу кружились обрывки тяжелых моих мыслей и о прошлом, и о будущем, а на душe было отвратительно скверно... Чистота и уют этой маленькой семейной казармы, жалостливое гостеприимство жены начальника заставы, дружественное зубоскальство пограничников, покой, сытость, налаженность этой жизни ощущались, как нeкое национальное оскорбление: почему же у нас так гнусно, так голодно, так жестоко? Почему совeтские пограничники (совeтские, но все же русские) встрeчают бeглецов из Финляндии совсeм не так, как вот эти финны встрeтили нас, бeглецов из России? Так ли уж много у нас прав на ту монополию "всечеловeчности" и дружественности, которую мы утверждаем за русской душой? Не знаю, как будет дальше. По ходу событий нас, конечно, должны арестовать, куда-то посадить, пока наши личности не будут болeе или менeе выяснены. Но, вот, пока что никто к нам не относится, как к арестантам, как к подозрительным. Всe эти люди принимают нас, как 
гостей, как усталых, очень усталых, путников, которых прежде всего надо накормить и подбодрить. Развe, если бы я был финским коммунистом, прорвавшимся в "отечество всeх трудящихся", со мною так обращались бы? Я вспомнил финнов -перебeжчиков, отосланных в качествe заключенных на стройку Магнитогорского завода — они там вымирали сплошь; вспомнил "знатных иностранцев " в ленинградской пересыльной тюрьмe, вспомнил группы финнов -перебeжчиков в деревнe Койкоры, голодных, обескураженных, растерянных, а в глазах — плохо скрытый ужас полной катастрофы, жестокой обманутости, провала всeх надежд... Да, их так не встрeчали,
как встрeчают нас с Юрой. Странно, но если бы вот на этой финской пограничной заставe к нам отнеслись грубeе, официальнeе, мнe было бы как-то легче. Но отнеслись так по человeчески, как я — при всем моем оптимизмe, не ожидал. И контраст с бесчеловeчностью всего того, что я видал на территории бывшей Российской империи, навалился на душу тяжелым национальным оскорблением. Мучительным оскорблением, безвылазностью, безысходностью. И вот еще — стойка с винтовками.
  Я, как большинство мужчин, питаю к оружию "влечение, род недуга". Не то, чтобы я был очень кровожадным или воинственным, но всякое оружие, начиная с лука и кончая пулеметом, как-то притягивает. И всякое хочется примeрить, пристрeлять, почувствовать свою власть над ним. И так как я — от Господа Бога — человeк, настроенный безусловно пацифистски, безусловно антимилитаристически, так как я питаю безусловное отвращение ко всякому убийству и что в нелeпой моей биографии есть два убийства — да и то оба раза кулаком, — то свое влечение к оружию я всегда рассматривал, как своего рода тихое, но совершенно безвредное помeшательство — вот вродe собирания почтовых марок: платят же люди деньги за такую ерунду.
  Около моей койки была стойка с оружием: штук восемь трехлинеек русского образца (финская армия вооружена русскими трехлинейками), двe двухстволки и какая-то мнe еще неизвeстная малокалиберная винтовочка: завтра надо будет пощупать... Вот, тоже, чудаки люди! Мы, конечно, арестованные. Но ежели мы находимся под арестом, не слeдует укладывать нас спать у стойки с оружием. Казарма спит, я — не сплю. Под рукой у меня оружие, достаточное для того, чтобы всю эту казарму ликвидировать в два счета, буде мнe это понадобится. Над стойкой висит заряженный парабеллюм маленького пограничника. В этом парабеллюмe — полная обойма: маленький пограничник демонстрировал Юрe механизм этого пистолета... Тоже — чудаки-ребята...
  И вот, я поймал себя на ощущении — ощущении, которое стоит внe политики, внe "пораженчества" или "оборончества", может быть, даже вообще внe сознательного "я": что первый раз за 15-16 лeт своей жизни — винтовки, стоящие в стойкe у стeны я почувствовал, как винтовки дружественные. Не оружие насилия, а оружие защиты от насилия. Совeтская винтовка всегда ощущалась, как оружие насилия — насилия надо мной, Юрой, Борисом, Авдeевым, Акульшиным, Батюшковым и так далeе по алфавиту. Совершенно точно так же она ощущалась и всeми ими... Сейчас вот эти финские винтовки, стоящие у стeны, защищают меня и Юру от совeтских винтовок. Это очень тяжело, но это все-таки факт: финские винтовки нас защищают ; из русских винтовок мы были бы расстрeляны, как были расстрeляны миллионы других русских людей — помeщиков и мужиков, священников и рабочих, банкиров и беспризорников... Как, вeроятно, уже расстрeляны тe инженеры, которые пытались было бeжать из Туломского отдeления социалистического рая и в момент нашего побeга еще досиживали свои послeдние дни в Медгорской тюрьмe, как расстрeлян Акульшин, ежели ему не удалось прорваться в заонeжскую тайгу... Как были бы расстрeляны сотни тысяч русских эмигрантов, если бы они появились на родной своей землe.
  Мнe захотeлось встать и погладить эту финскую винтовку. Я понимаю: очень плохая иллюстрация для патриотизма. Я не думаю, чтобы я был патриотом хуже всякого другого русского — плохим был патриотом: плохими патриотами были всe мы — хвастаться нам нечeм. И мнe тут хвастаться нечeм. Но вот: при всей моей подсознательной, фрейдовской тягe ко всякому оружию, меня от всякого совeтского оружии пробирала дрожь отвращения и страха и ненависти. Совeтское оружие — это, в основном, орудие расстрeла. А самое страшное в 8 нашей жизни заключается в том, что совeтская винтовка — одновременно и русская винтовка. Эту вещь я понял только на финской пограничной заставe. Раньше я ее не понимал. Для меня, как и для Юры, Бориса, Авдeева, Акульшина, Батюшкова и так далeе по алфавиту, совeтская винтовка — была только совeтской винтовкой. О ее русском происхождении — там не было и рeчи. Сейчас, когда эта эта винтовка не грозить головe моего сына, я этак могу рассуждать, так сказать, "объективно". Когда эта винтовка, совeтская ли, русская ли, будет направлена в голову моего сына, моего брата — то ни о каком там патриотизмe и территориях я разговаривать не буду. И Акульшин не будет... И ни о каком "объективизмe" не будет и рeчи. Но лично я, находясь в почти полной безопасности от совeтской винтовки, удрав от всeх прелестей социалистического строительства, уже начинаю ловить себя на подленькой мысли: я-то удрал, а ежели там еще миллион людей будет расстрeляно, что ж, можно будет по этому поводу написать негодующую статью и посовeтовать товарищу Сталину согласиться с моими бесспорными доводами о вредe диктатуры, об утопичности социализма, об угашении духа и о прочих подходящих вещах. И, написав статью, мирно и с чувством исполненного морального и патриотического долга пойти в кафэ, выпить чашку кофе со сливками, закурить за двe марки сигару и "объективно" философствовать о той дeвочкe, которая пыталась иссохшим своим тeльцем растаять кастрюлю замороженных помоев, о тeх четырех тысячах ни в чем неповинных русских ребят, которые догнивают страшные дни свои в "трудовой" колонии Водораздeльского отдeления ББК ОГПУ, и о многом другом, что я видал "своима очима". Господа Бога молю своего, чтобы хоть эта уж чаша меня миновала...
  Никогда в своей жизни — а жизнь у меня была путаная — не переживал я такой страшной ночи, как эта первая ночь под гостеприимной и дружественной крышей финской пограничной заставы. Дошло до великого соблазна: взять парабеллюм маленького пограничника и ликвидировать всe вопросы "на корню". Вот это дружественное человeчье отношение к нам, двум рваным, голодным, опухшим и, конечно, подозрительным иностранцам, — оно для меня было, как пощечина.
  Почему же здeсь, в Финляндии, такая дружественность, да еще ко мнe, к представителю народа, когда-то "угнетавшего" Финляндию? Почему же там, на моей родинe, без которой мнe все равно никоторого житья нeт и не может быть, такой безвылазный, жестокий, кровавый кабак? Как это все вышло? Как это я — Иван Лукьянович Солоневич, рост выше-средний, глаза обыкновенные, нос картошкой, вeс семь пудов, особых примeт не имeется, — как это я, мужчина и все прочее, мог допустить весь этот кабак? Почему это я — не так, чтобы трус, и не так, чтобы совсeм дурак — на практикe оказался и трусом, и дураком?
  Над стойкой с винтовками мирно висeл парабеллюм. 8 Мнe было так мучительно и этот парабеллюм так меня тянул, что мнe стало жутко — что это, с ума я схожу? Юра мирно похрапывал. Но Юра за весь этот кабак не отвeтчик. И мой сын, Юра, мог бы, имeл право меня спросить: "Так как же ты все это допустил?"
  Но Юра не спрашивал. Я встал, чтобы уйти от парабеллюма, и вышел во двор. Это было нeсколько неудобно. Конечно, мы были арестованными и, конечно, не надо было ставить наших хозяев в неприятную необходимость сказать мнe: "уж вы, пожалуйста, не разгуливайте". В сeнцах спал пес и сразу на меня окрысился. Маленький пограничник сонно вскочил, попридержал пса, посмотрeл на меня сочувственным взглядом — я думаю, вид у меня был совсeм сумасшедший — и снова улегся спать. Я сeл на пригоркe над озером и неистово курил всю ночь. Блeдная сeверная заря поднялась над тайгой. С того мeста, на котором я сидeл, еще видны были лeса русской земли, в которых гибли десятки тысяч русских — невольных насельников Бeломорско-Балтийского комбината и прочих в этом же родe.
  Было уже совсeм свeтло. Из какого-то обхода вернулся патруль, посмотрeл на меня, ничего не сказал и прошел в дом. Через полчаса вышел начальник заставы, оглядeл меня сочувственным взглядом, вздохнул и пошел мыться к колодцу. Потом появился и Юра; он подошел ко мнe и осмотрeл меня критически:
  — Как-то не вeрится, что все это уже сзади. Неужели, в самом дeлe, драпнули?
  И потом, замeтив мой кислый вид, утeшительно добавил:
  — Знаешь, у тебя сейчас просто нервная реакция... Отдохнешь — пройдет.
  — А у тебя?
  Юра пожал плечами.
  — Да как-то, дeйствительно, думал, что будет иначе. Нeмцы говорят: Bleibe im Lande und naehre dich redlich.
  — Так что же? Может быть, лучше было оставаться?
  — Э, нeт, ко всeм чертям. Когда вспоминаю подпорожский УРЧ, БАМ, дeтишек — и сейчас еще словно за шиворот холодную воду льют... Ничего, не раскисай, Ва...
  Нас снова накормили до отвала. Потом все население заставы жало нам руки, и под конвоем тeх же двух пограничников, которые встрeтили нас в лeсу, мы двинулись куда-то пeшком. В верстe от заставы, на каком –то другом озерe, оказалась моторная лодка, в которую мы и усeлись всe четверо.
  Снова лабиринты озер, протоков, рeченок. Снова берега, покрытые тайгой, болотами, каменные осыпи, завалы бурелома на вершинах хребтов. Юра посмотрeл и сказал: "бр-р, больше я по таким мeстам не ходок, даже смотрeть не хочется"...
  Но все-таки стал смотрeть. Сейчас из этой моторки своеобразный карельский пейзаж был таким живописным, от него вeяло миром лeсной пустыни, в которой скрываются не заставы ГПУ, а Божьи отшельники.Моторка вспугивала стаи диких уток, маленький пограничник пытался было стрeлять в них из парабеллюма. По Юриному лицу было видно, что и у него руки чесались. Пограничник протянул парабеллюм и Юрe — в Медгорe этого бы не сдeлали. Раза три и Юра промазал по стайкe плававших у камышей уток. Утки снялись и улетeли.
  Солнце подымалось к полудню. На душe становилось как-то яснeе и спокойнeе. Может быть, и в самом дeлe Юра прав: это было только нервной реакцией. Около часу дня моторка пристала к какой-то спрятанной в лeсных зарослях крохотной деревушкe. Наши пограничники побeжали в деревенскую лавченку и принесли папирос, лимонаду и чего-то еще в этом родe. Собравшиеся у моторки молчаливые финны сочувственно выслушивали оживленное повeствование нашего маленького конвоира и задумчиво кивали своими трубками. Маленький конвоир размахивал руками так, как если бы он был не финном, а итальянцем, и, подозрeваю, врал много и сильно. Но, видимо, врал достаточно живописно.
  К вечеру добрались до какого-то пограничного пункта, в котором обитал патруль из трех солдат. Снова живописные рассказы пограничника — их размeр увеличивался с каждым новым опытом и, повидимому, обогащался новыми подробностями и образами. Наши хозяева наварили нам полный котел ухи, и послe ужина мы улеглись спать на сeнe. На этот раз я спал, как убитый.
  Рано утром мы пришли в крохотный городок — сотня деревянных домиков, раскинутых среди вырубленных в лeсу полянок. Как оказалось впослeдствии, городок назывался Илломантси, и в нем находился штаб какой-то пограничной части. Но было еще рано, и штаб еще спал. Наши конвоиры с чего-то стали водить нас по каким-тознакомым своим домам. Все шло, так сказать, по ритуалу. Маленький пограничник размахивал руками и повeствовал ; хозяйки, охая и ахая, устремлялись к плитам — через десять минут на столe появлялись кофе, сливки, масло и прочее. Мы с любопытством и не без горечи разглядывали эти крохотные комнатки, вeроятно, очень бeдных людей, занавeсочки, скатерти, наивные олеографии на стeнах, пухленьких и чистеньких хозяек — такой слаженный, такой ясный и увeренный быт... Да, сюда бы пустить наших раскулачивателей, на эту нищую землю — не то, что наша Украина, — на которой люди все-таки строят человeческое житье, а не коллективизированный бедлам...
  В третьем по очереди домe мы уже не могли ни выпить, ни съесть ни капли и ни крошки. Хождения эти были закончены перед объективом какого-то мeстного фотографа, который увeковeчил нас всeх четырех. Наши пограничники чувствовали себя соучастниками небывалой в этих мeстах сенсации. Потом пошли к штабу. Перед вышедшим к нам офицером наш маленький пограничник пeтушком вытянулся в струнку и стал о чем –то оживленно рассказывать. Но так как рассказывать, да еще и оживленно, без жестикуляции он, очевидно, не мог, то 9 от его субординации скоро не осталось ничего: нравы в финской армии, видимо, достаточно демократичны.
  С офицером мы, наконец, смогли объясниться по-нeмецки. С нас сняли допрос — первый допрос на буржуазной территории — несложный допрос: кто мы, что мы, откуда и прочее. А послe допроса снова стали кормить. Так как в моем лагерном удостовeрении моя профессия была указана: "инструкторы физкультуры", то к вечеру собралась группа солдат — один из них неплохо говорил по-английски — и мы занялись швырянием диска и ядра. Финские "нейти" (что соотвeтствует французскому mademoiselle) стояли кругом, пересмeивались и шушукались. Небольшая казарма и штаб обслуживались женской прислугой. Всe эти "нейти" были такими чистенькими,
такими новенькими, как будто их только что выпустили из магазина самой лучшей, самой добросовeстной фирмы. Еще какие-то "нейти" принесли нам апельсинов и бананов, потом нас уложили спать на сeнe — конечно, с простынями и прочим. Утром жали руки, хлопали по плечу и говорили какие-то, вeроятно, очень хорошие вещи. Но из этих очень хороших вещей мы не поняли ни слова.

В КАТАЛАЖКE


  В Илломантси мы были переданы, так сказать, в руки гражданских властей. Какой-то равнодушного вида парень повез нас на автобусe в какой-то городок, с населением, вeроятно, тысяч в десять, оставил нас 
на тротуарe и куда-то исчез. Прохожая публика смотрeла на нас взорами, в которых сдержанность тщетно боролась с любопытством и изумлением. Потом подъехал какой-то дядя на мотоциклеткe, отвез нас на окраину города, и там мы попали в каталажку. Нам впослeдствии из вeжливости объяснили, что это не каталажка, то есть не арест, а просто карантин. Ну, карантин, так карантин. Каталажка была домашняя, и при нашем опытe удрать из нее не стоило рeшительно ничего. Но не стоило и удирать. Дядя, который нас привез, сдeлал было вид что ему по закону полагается устроить обыск в наших вещах, подумал, махнул рукой и уeхал куда-то восвояси. Часа через два вернулся с тeм же мотоциклом и повез нас куда-то в город, как оказалось, в политическую полицию.
  Я не очень ясно представляю себe, чeм и как занята финская политическая полиция... Какой-то высокий, средних лeт, господин ошарашил меня вопросом:
  — Ви член векапебе?
  Слeдующий вопрос, заданный по шпаргалкe, звучал приблизительно так:
  — Ви член мопр, ви член оптете? — Под послeдним, вeроятно, подразумeвалось "Общество пролетарского туризма", ОПТЭ.
  Мы перешли на нeмецкий язык, и вопрос о моих многочисленных членствах как-то отпал. Заполнили нeчто вродe анкеты. Я попросил своего слeдователя о двух услугах: узнать, что стало с Борисом — он должен был перейти границу приблизительно вмeстe с нами — и одолжить мнe денег для телеграммы моей женe в Берлин... На этом допрос и закончился: На другой день в каталажку прибыл наш постоянный перевозчик на мотоциклe в сопровождении какой-то очень дeлового вида "нейти", такой же чистенькой и новенькой, как и всe прочия. "Нейти", оказывается, привезла мнe деньги: телеграфный перевод из Берлина и телеграмму с поздравлением. Еще через час меня вызвали к телефону, гдe слeдователь, дружески поздравив меня, сообщил, что нeкто, именующий себя Борисом Солоневичем, перешел 12 августа финскую границу в районe Сердоболя... Юра, стоявший рядом, по выражению моего лица понял, в чем дeло.
  — Значит, и с Бобом все в порядкe... Значит, всe курилки живы. Вот это класс! — Юра хотeл было ткнуть меня кулаком в живот, но запутался в телефонном проводe. У меня перехватило дыхание: неужели все это — не сон?..
  9-го сентября 1934 года, около 11 часов утра, мы в eзжали на автомобилe на свою первую буржуазную квартиру... Присутствие г-жи М., представительницы русской колонии, на попечение и иждивение которой мы были, так сказать, сданы финскими властями, не могло остановить ни дружеских излияний, ни беспокойных вопросов: как бeжали мы, как бeжал Борис, и как это все невeроятно, неправдоподобно, что вот eдем мы по вольной землe и нeт ни ГПУ, ни лагеря, ни Девятнадцатого квартала, нeт багровой тeни Сталина и позорной необходимости славить гениальность тупиц и гуманность палачей...


Дальше













Устали получать отказ в кредите? заявка на кредит онлайн. Финансовая компания reVertex.
Communism © 2017 | Информация | Используются технологии uCoz |