. Коммунизм - Россия в концлагере И. Солоневич
Россия в концлагере И. Солоневич
Приветствую Вас, Гость · RSS Коммунизм: теория и практика






Communism » Россия в концлагере
БEЛОМОРСКО-БАЛТИЙСКИЙ КОМБИНАТ (ББК)


ОДИНОЧНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ


  В камерe мокро и темно. Каждое утро я тряпкой стираю струйки воды со стeн и лужицы — с полу. К полудню — пол снова в лужах... Около семи утра мнe в окошечко двери просовывают фунт черного малосъeдобного хлeба — это мой дневной паек — и кружку кипятку. В полдень — блюдечко ячкаши, вечером — тарелку жидкости, долженствующейизображать щи, и то же блюдечко ячкаши. По камерe можно гулять из угла в угол — выходит четыре шага туда и четыре обратно. На прогулку меня не выпускают, книг и газет не дают, всякое сообщение с внeшним миром отрeзано. Нас арестовали весьма конспиративно — и никто не знает и не может знать, гдe мы, собственно, находимся. Мы — т.е. я, мой брат Борис и сын Юра. Но они — гдe-то по другим одиночкам.
  Я по недeлям не вижу даже тюремного надзирателя. Только чья-то рука просовывается с eдой и чей-то глаз каждые 10-15 минут заглядывает в волчек. Обладатель глаза ходит неслышно, как привидeние, и мертвая тишина покрытых войлоком тюремных коридоров нарушается только рeдким лязгом дверей, звоном ключей и изрeдка каким -нибудь диким и скоро заглушаемым криком. Только один раз я явственно разобрал содержание этого крика:
  — Товарищи, братишки, на убой ведут...
  Ну, что же... В какую-то не очень прекрасную ночь вот точно так же поведут и меня. Всe объективные основания для этого "убоя" есть. Мой расчет заключается, в частности, в том, чтобы не дать довести себя до этого "убоя". Когда-то, еще до голодовок социалистического рая, у меня была огромная физическая сила. Кое-что осталось и теперь. Каждый день, несмотря на голодовку, я все-таки занимаюсь гимнастикой, неизмeнно вспоминая при этом андреевского студента из "Рассказа о семи повeшенных". Я надeюсь, что у меня еще хватит силы, чтобы кое-кому из людей, которые вот так, ночью, войдут ко мнe с револьверами в руках, переломать кости и быть пристрeленным без обычных убойных обрядностей... Все-таки — это
проще...
  Но, может, захватят сонного и врасплох — как захватили нас в вагонe? И тогда придется пройти весь этот скорбный путь, исхоженный уже столькими тысячами ног, со скрученными на спинe руками, все ниже и ниже, в таинственный подвал ГПУ... И с падающим сердцем ждать послeднего — уже неслышного — толчка в затылок.
  Ну, что ж... Неуютно — но я не первый и не послeдний. Еще неуютнeе мысль, что по этому пути придется пройти и Борису. В его биографии — Соловки, и у него совсeм уж мало шансов на жизнь. Но он чудовищно силен физически и едва ли даст довести себя до убоя...
  А как с Юрой? Ему еще нeт 18-ти лeт. Может быть, пощадят, а может быть, и нeт. И когда в воображении всплывает его высокая и стройная юношеская фигура, его кудрявая голова... В Киевe, на Садовой 5, послe ухода большевиков я видeл человeческие головы, прострeленные из нагана на близком расстоянии:

  "...Пуля имeла модный чекан,
  И мозг не вытек, а выпер комом..."

  Когда я представляю себe Юру, плетущегося по этому скорбному пути, и его голову... Нeт, об этом нельзя думать. От этого становится тeсно и холодно в груди и мутится в головe. Тогда хочется сдeлать что-нибудь рeшительно ни с чeм несообразное.
  Но не думать — тоже нельзя. Бесконечно тянутся бессонные тюремные ночи, неслышно заглядывает в волчек чей-то почти невидимый глаз. Тускло свeтит с середины потолка электрическая лампочка. Со стeн несет сыростью. О чем думать в такие ночи?
  О будущем думать нечего. Гдe-то там, в таинственных глубинахШпалерки, уже, может быть, лежит клочек бумажки, на котором черным по бeлому написана моя судьба, судьба брата и сына, и об этой судьбe думать нечего, потому что она — неизвeстна, потому что в ней измeнить я уже ничего не могу.
  Говорят, что в памяти умирающего проходит вся его жизнь. Так и у меня — мысль все настойчивeе возвращается к прошлому, к тому, что за всe эти революционные годы было перечувствовано, передумано, сдeлано, — точно на какой-то суровой, аскетической исповeди перед самим собой. Исповeди тeм болeе суровой, что именно я, как "старший в родe", как организатор, а в нeкоторой степени и инициатор побeга, был отвeтствен не только за свою собственную жизнь. И вот — я допустил техническую ошибку.

БЫЛО ЛИ ЭТО ОШИБКОЙ?


  Да, техническая ошибка, конечно, была — именно в результатe ее мы очутились здeсь. Но не было ли чего-то болeе глубокого — не было ли принципиальной ошибки в нашем рeшении бeжать из России. Неужели же нельзя было остаться, жить так, как живут миллионы, пройти вмeстe со своей страной весь ее трагический путь в неизвeстность? Дeйствительно ли не было никакого житья? Никакого просвeта?
  Внeшнего толчка в сущности не было вовсе. Внeшне наша семья жила в послeдние годы спокойной и обеспеченной жизнью, болeе спокойной и болeе обеспеченной, чeм жизнь подавляющего большинства квалифицированной интеллигенции. Правда, Борис прошел многое, в том числe и Соловки, но и он, даже будучи ссыльным, устраивался как-то лучше, чeм устраивались другие...
  Я вспоминаю страшные московские зимы 1928 — 1930 г. г., когда Москва — конечно, рядовая, неофициальная Москва — вымерзала от холода и вымирала от голода. Я жил под Москвой, в 20 верстах, в Салтыковкe, гдe живут многострадальные "зимогоры", для которых в Москвe не нашлось жилплощади. Мнe не нужно было eздить в Москву на службу, ибо моей профессией была литературная работа в области спорта и туризма. Москва внушала мнe острое отвращение своей переполненностью, сутолокой, клопами, грязью. А в Салтыковкe у меня была своя робинзоновская мансарда, достаточно просторная и почти полностью изолированная от жилищных дрязг, подслушивания, грудных ребят за стeной и вeчных примусов в коридорe, без вeчной борьбы за ухваченный кусочек жилплощади, без управдомовской
слeжки и без прочих московских ароматов. В Салтыковкe, кромe того, можно было, хотя бы частично, отгораживаться от холода и голода.
  Лeтом мы собирали грибы и ловили рыбу. Осенью и зимой корчевали пни (хворост был давно подобран под метелку). Конечно, всего этого было мало, тeм болeе, что время от времени в Москвe наступали моменты, когда ничего мало-мальски съeдобного, иначе как по карточкам, нельзя было достать ни за какие деньги. По крайней мeрe — легальным путем.
  Поэтому приходилось прибeгать иногда к весьма сложным и почти всегда не весьма легальным комбинациям. Так, одну из самых голодных зим мы пропитались картошкой и икрой. Не какой-нибудь грибной икрой, которая по цeнe около трешки за кило предлагается "кооперированным трудящимся" и которой даже эти трудящиеся eсть не могут, а настоящей, живительной черной икрой, зернистой и паюсной. Хлeба, впрочем, не было...
  Факт пропитания икрой в течение цeлой зимы цeлого совeтского семейства мог бы, конечно, служить иллюстрацией "беспримeрного в истории подъема благосостояния масс ", но по существу дeло обстояло прозаичнeе.
  В старом елисeевском магазинe на Тверской обосновался "Инснаб ", из которого бесхлeбное совeтское правительство снабжало своих иностранцев — приглашенных по договорам иностранных специалистов и разную коминтерновскую и профинтерновскую шпану помельче. Шпана покрупнeе — снабжалась из кремлевского распредeлителя.
  Впрочем, это был период, когда и для иностранцев уже немногооставалось. Каждый из них получал персональную заборную книжку, в которой было проставлено, сколько продуктов он может получить в мeсяц. Количество это колебалось в зависимости от производственной и политической цeнности данного иностранца, но в среднем было очень невелико. Особенно ограничена была выдача продуктов первой необходимости — картофеля, хлeба, сахару и пр. И наоборот — икра, семга, балыки, вина и пр. — отпускались без ограничений. Цeны же на всe эти продукты первой и не
первой необходимости были раз в 10-20 ниже рыночных.
  Русских в магазин не пускали вовсе. У меня же было сногсшибательное английское пальто и "неопалимая" сигара, специально для особых случаев сохранявшаяся.
  И вот, я в этом густо иностранном пальто и с сигарой в зубах важно шествую мимо чекиста из паршивеньких, охраняющего этот съестной рай от голодных совeтских глаз. В первые визиты чекист еще пытался спросить у меня пропуск, я величественно запускал руку в карман и, ничего оттуда видимого не вынимая, проплывал мимо. В магазинe все уже было просто. Конечно, хорошо бы купить и просто хлeба; картошка, даже и при икрe, все же надоeдает, но хлeб строго нормирован и без книжки нельзя купить ни фунта. Ну, что ж. Если нeт хлeба, будем жрать честную пролетарскую
икру.
  Икра здeсь стоила 22 рубля кило. Я не думаю, чтобы Рокфеллер поглощал ее в таких количествах... в каких ее поглощала совeтская Салтыковка. Но к икрe нужен был еще и картофель.
  С картофелем дeлалось так. Мое образцово-показательное пальто оставлялось дома, я надeвал свою видавшую самые живописные виды совeтскую хламиду и устремлялся в подворотни гдe-нибудь у Земляного Вала. Там мирно и с подозрительно честным взглядом прохаживались подмосковные крестьянки. Я посмотрю на нее, она посмотрит на меня. Потом я пройдусь еще раз и спрошу ее таинственным шепотком:
  — Картошка есть?
  — Какая тут картошка... — но глаза "спекулянтки" уже ощупывают меня. Ощупав меня взглядом и убeдившись в моей добропорядочности, "спекулянтка" задает какой-нибудь довольно бессмысленный вопрос:
  — А вам картошки надо?..
  Потом мы идем куда-нибудь в подворотню, на задворки, гдe на какой-нибудь кучкe тряпья сидит мальчуган или дeвченка, а под тряпьем — завeтный, со столькими трудностями и риском провезенный в Москву мeшочек с картошкой. За картошку я плачу по 5-6 рублей кило...
  Хлeба же не было потому, что мои неоднократные попытки использовать всe блага пресловутой карточной системы кончались позорным провалом: я бeгал, хлопотал, доставал из разных мeст разные удостовeрения, торчал в потной и вшивой очереди и карточном бюро, получал карточки и потом ругался с женой, по экономически-хозяйственной инициативe которой затeвалась вся эта волынка.
  Я вспоминаю газетные замeтки о том, с каким "энтузиазмом " привeтствовал пролетариат эту самую карточную систему в России; "энтузиазм " извлекается из самых, казалось бы, безнадежных источников... Но карточная система сорганизована была дeйствительно остроумно.
  Мы всe трое — на совeтской работe и всe трое имeем карточки. Но моя карточка прикрeплена к распредeлителю у Земляного Вала, карточка жены — к распредeлителю на Тверской и карточка сына — гдe-то у Разгуляя. Это — раз. Второе: по карточкe, кромe хлeба, получаю еще и сахар по 800 гр. в мeсяц. Талоны на остальные продукты имeют чисто отвлеченное значение и никого ни к чему не обязывают.
  Так вот, попробуйте на московских трамваях об eхать всe эти три кооператива, постоять в очереди у каждого из них и по меньшей мeрe в одном из трех получить отвeт, что хлeб уже весь вышел, будет к вечеру или завтра. Говорят, что сахару нeт. На днях будет. Эта операция повторяется раза три-четыре, пока в один прекрасный день вам говорят:
  — Ну, что ж вы вчера не брали? Вчера сахар у нас был.
  — А когда будет в слeдующий раз?
  — Да, все равно, эти карточки уже аннулированы. Надо было вчера брать.
  И все — в порядкe. Карточки у вас есть? — Есть.
  Право на два фунта сахару вы имeете? — Имeете.
  А что вы этого сахару не получили — ваше дeло. Не надо было зeвать...
  Я не помню случая, чтобы моих нервов и моего характера хватало больше, чeм на недeлю такой волокиты. Я доказывал, что за время, ухлопанное на всю эту идиотскую возню, можно заработать в два раза больше денег, чeм всe эти паршивые нищие, совeтские объедки стоят на вольном рынкe. Что для человeка вообще и для мужчины, в частности, ей Богу, менeе позорно схватить кого-нибудь за горло, чeм три часа стоять бараном в очереди и под конец получить издeвательский шиш.
  Послe вот этаких поeздок приeзжаешь домой в состоянии ярости и бeшенства. Хочется по дорогe набить морду какому-нибудь милиционеру, который приблизительно в такой же степени, как и я, виноват в этом раздувшемся на одну шестую часть земного шара кабакe, или устроить вооруженное восстание. Но так как бить морду милиционеру — явная бессмыслица, а для вооруженного восстания нужно имeть, по меньшей мeрe, оружие, то оставалось прибeгать к излюбленному оружию рабов — к жульничеству.
  Я с треском рвал карточки и шел в какой-нибудь "Инснаб ".

О МОРАЛИ


  Я не питаю никаких иллюзий насчет того, что комбинация с "Инснабом " и другие в этом же родe — имя им — легион — не были жульничеством. Не хочу вскармливать на этих иллюзиях и читателя.
  Нeкоторым оправданием для меня может служить то обстоятельство, что в Совeтской России так дeлали и дeлают всe — начиная с государства. Государство за мою болeе или менeе полноцeнную работу дает мнe бумажку, на которой написано, что цeна ей — рубль, и даже что этот рубль обмeнивается на золото. Реальная же цeна этой бумажки — немногим больше копeйки, несмотря на ежедневный курсовой отчет "Извeстий", в котором эта бумажка упорно фигурирует в качествe самого всамдeлишнего полноцeнного рубля. В течение 17-ти лeт государство, если и не всегда грабит меня, то уж обжуливает систематически, изо дня в день. Рабочего оно обжуливает больше, чeм меня, а мужика — больше, чeм рабочего. Я пропитываюсь "Инснабом " и не голодаю, рабочий ворует на заводe и — все же голодает, мужик таскается по ночам по своему собственному полю с ножиком или ножницами в руках, стрижет колосья — и совсeм уже мрет с голоду. Мужик, ежели он попадется, рискует или расстрeлом, или минимум, "при смягчающих вину обстоятельствах ", десятью годами концлагеря (закон от 7 августа 32 г.). Рабочий рискует тремя-пятью годами концлагеря или минимум — исключением из профсоюза. Я рискую минимум — одним неприятным разговором и максимум — нeсколькими неприятными разговорами. Ибо никакой "широкой общественно-политической кампанией" мои хождения в "Инснаб" непредусмотрeны.
  Легкомысленный иностранец может упрекнуть и меня, и рабочего, и мужика в том, что, "обжуливая государство", мы сами создаем свой собственный голод. Но и я, и рабочий, и мужик отдаем себe совершенно ясный отчет в том, что государство — это отнюдь не мы, а государство — это мировая революция. И что каждый украденный у нас рубль, день работы, сноп хлeба пойдут в эту самую бездонную прорву мировой революции: на китайскую красную армию, на английскую забастовку, на германских коммунистов, на откорм коминтерновской шпаны. Пойдут на военные заводы пятилeтки, которая строится все же в расчетe на войну за мировую революцию. Пойдут на укрeпление того же дикого партийно-бюрократического кабака, от которого стоном стонем всe мы.
  Нeт, государство — это не я. И не мужик, и не рабочий. Государство для нас — это совершенно внeшняя сила, насильственно поставившая нас на службу совершенно чуждым нам цeлям. И мы от этой службы изворачиваемся, как можем.

ТЕОРИЯ ВСЕОБЩЕГО НАДУВАТЕЛЬСТВА


  Служба же эта заключается в том, чтобы мы возможно меньше eли и возможно больше работали во имя тeх же бездонных универсально революционных аппетитов. Во-первых, не eвши, мы вообще толком работать не можем: одни — потому, что нeт сил, другие — потому, что голова занята поисками пропитания. Во вторых, партийно-бюрократический кабак, нацeленный на мировую революцию, создает условия, при которых толком работать совсeм уж нельзя. Рабочий выпускает брак, ибо вся система построена так, что брак является его почти единственным продуктом ; о том, как работает мужик — видно по неизбывному совeтскому голоду. Но тема о совeтских заводах и совeтских полях далеко выходит за рамки этих очерков. Что же касается лично меня, то и я поставлен в такие условия, что не жульничать я никак не могу.
  Я работаю в области спорта — и меня заставляют разрабатывать и восхвалять проект гигантского стадиона в Москвe. Я знаю, что для рабочей и прочей молодежи нeт элементарнeйших спортивных площадок, что люди у лыжных станций стоят в очереди часами, что стадион этот имeет единственное назначение — пустить пыль в глаза иностранцев, обжулить иностранную публику размахом совeтской физической культуры. Это дeлается для мировой революции. Я — против стадиона, но я не могу ни протестовать, ни уклониться от него.
  Я пишу очерки о Дагестанe — из этих очерков цензура выбрасывает самые отдаленные намеки на тот весьма существенный факт, что весь плоскостной Дагестан вымирает от малярии, что вербовочные организации вербуют туда людей (кубанцев и украинцев) приблизительно на вeрную смерть... Конечно, я не пишу о том, что золота, которое тоннами идет на революцию во всем мирe и на социалистический кабак в одной странe, не хватило на покупку нeскольких килограммов хинина для Дагестана... И по моим очеркам выходит, что на Шипкe все замeчательно спокойно и живописно.
Люди eдут, приeзжают с малярией и говорят мнe вещи, от которых надо бы
краснeть...
  Я eду в Киргизию и вижу там неслыханное разорение киргисского скотоводства, неописуемый даже для совeтской России, кабак животноводческих совхозов, концентрационные лагери на рeкe Чу, цыганские таборы оборванных и голодных кулацких семейств, выселенных сюда из Украины. Я чудом уношу свои ноги от киргисского восстания, а киргизы зарeзали бы меня, как барана, и имeли бы весьма вeские основания для этой операции — я русский и из Москвы. Для меня это было бы очень невеселое похмeлье на совсeм уж чужом пиру, но какое дeло киргизам до моих 
политических взглядов?
  И обо всем этом я не могу написать ни слова. А не писать — тоже нельзя. Это значит — поставить крест над всякими попытками литературной работы и, слeдовательно, — надо всякими возможностями заглянуть вглубь страны и собственными глазами увидeть, что там дeлается. И я вру.
  Я вру, когда работаю переводчиком с иностранцами. Я вру, когда выступаю с докладами о пользe физической культуры, ибо в мои тезисы обязательно вставляются разговоры о том, как буржуазия запрещает рабочим заниматься спортом и т.п. Я вру, когда составляю статистику совeтских физкультурников — цeликом и полностью высосанную мною и моими сотоварищами по работe из всeх наших пальцев, — ибо "верхи" требуют крупных цифр, так сказать, для экспорта заграницу...
  Это все вещи похуже пяти килограмм икры из иностранного распредeлителя. Были вещи и еще похуже... Когда сын болeл тифом и мнe нужен был керосин, а керосина в городe не было, — я воровал этот керосин в военном кооперативe, в котором служил в качествe инструктора. Из-за двух литров керосина, спрятанных под пальто, я рисковал расстрeлом (военный кооператив). Я рисковал своей головой, но в такой же степени я готов был свернуть каждую голову, ставшую на дорогe к этому керосину. И вот, крадучись с этими двумя литрами, торчавшими у меня из под пальто, я наталкиваюсь нос к носу с часовым. Он понял,
что у меня керосин и что этого керосина трогать не слeдует. А что было бы,
если бы он этого не понял?..
  У меня перед революцией не было ни фабрик, ни заводов, ни имeний, ни капиталов. Я не потерял ничего такого, что можно было бы вернуть, как, допустим, в случаe переворота, можно было бы вернуть дом. Но я потерял 17 лeт жизни, которые безвозвратно и бессмысленно были ухлопаны в этот сумасшедший дом совeтских принудительных работ во имя мировой революции, в жульничество, которое диктовалось то голодом, то чрезвычайкой, то профсоюзом — а профсоюз иногда не многим лучше чрезвычайки. И, конечно, даже этими семнадцатью годами я еще дешево отдeлался. Десятки миллионов заплатили всeми годами своей жизни, всей своей жизнью...
  Временами появлялась надежда на то, что на российских просторах, удобренных миллионами трупов, обогащенных годами нечеловeческого труда и нечеловeческой плюшкинской экономии, взойдут, наконец, ростки какой-то человeческой жизни. Эти надежды появлялись до тeх пор, пока я не понял с предeльной ясностью — все это для мировой революции, но не для страны.
  Семнадцать лeт накапливалось великое отвращенье. И оно росло по мeрe того, как рос и совершенствовался аппарат давления. Он уже не работал, как паровой молот, дробящими и слышными на весь мир ударами. Он работал, как гидравлический пресс, сжимая неслышно и сжимая на каждом шагу, постепенно охватывая этим давлением абсолютно всe стороны жизни...
  Когда у вас под угрозой револьвера требуют штаны — это еще терпимо. Но когда от вас под угрозой того же револьвера требуют, кромe штанов, еще и энтузиазма, — жить становится вовсе невмоготу, захлестывает отвращение.
  Вот это отвращение толкнуло нас к финской границe.

ТЕХНИЧЕСКАЯ ОШИБКА


  Долгое время над нашими попытками побeга висeло нeчто вродe фатума, рока, невезенья — называйте, как хотите. Первая попытка была сдeлана осенью 1932 года. Все было подготовлено очень неплохо, включая и развeдку мeстности. Я предварительно поeхал в Карелию, вооруженный, само собою разумeется, соотвeтствующими документами, и выяснил там приблизительно все, что мнe нужно было. Но благодаря нeкоторым чисто семейным обстоятельствам, мы не смогли выeхать раньше конца сентября — время для Карелии совсeм не подходящее, и перед нами встал вопрос: не лучше ли отложить все это предприятие до слeдующего года.
  Я справился в московском бюро погоды — из его сводок явствовало, что весь август и сентябрь в Карелии стояла исключительно сухая погода, не было ни одного дождя. Слeдовательно, угроза со стороны карельских болототпадала, и мы двинулись.
  Московское бюро погоды оказалось, как в сущности слeдовало предполагать заранeе, совeтским бюро погоды. В августe и сентябрe в Карелии шли непрерывные дожди. Болота оказались совершенно непроходимыми. Мы четверо суток вязли и тонули в них и с великим трудом и риском выбирались обратно. Побeг был отложен на июнь 1933 г.
  8 июня 1933 года, рано утром, моя belle-soeur Ирина поeхала в Москву получать уже заказанные билеты. Но Юра, проснувшись, заявил, что у него какие-то боли в животe. Борис ощупал Юру, и оказалось что-то похожее на аппендицит. Борис поeхал в Москву "отмeнять билеты", я вызвал еще двух врачей, и к полудню всe сомнeния рассeялись: аппендицит. Везти сына в Москву, в больницу, на операцию по жутким подмосковным ухабам я не рискнул. Предстояло выждать конца припадка и потом дeлать операцию. Но во всяком случаe побeг был сорван второй раз. Вся подготовка, такая сложная и такая опасная — продовольствие, документы, оружие и пр. — все было сорвано. Психологически это был жестокий удар, совершенно непредвидeнный и неожиданный удар, свалившийся, так сказать, совсeм непосредственно от судьбы. Точно кирпич на голову...
  Побeг был отложен на начало сентября — ближайший срок поправки Юры послe операции.
  Настроение было подавленное. Трудно было идти на такой огромный риск, имeя позади двe так хорошо подготовленные и все же сорвавшиеся попытки. Трудно было потому, что откуда-то из подсознания безформенной, но давящей тeнью выползало смутное предчувствие, суевeрный страх перед новым ударом, ударом неизвeстно с какой стороны.
  Наша основная группа — я, сын, брат и жена брата — были тeсно спаянной семьей, в которой каждый друг в другe был увeрен. Всe были крeпкими, хорошо тренированными людьми, и каждый мог положиться на каждого. Пятый участник группы был болeе или менeе случаен: старый бухгалтер Степанов (фамилия вымышлена), у которого заграницей, в одном из лимитрофов, осталась вся его семья и всe его родные, а здeсь, в СССР, потеряв жену, он остался один, как перст. Во всей организации побeга
он играл чисто пассивную роль, так сказать, роль багажа. В его честности мы были увeрены точно так же, как и в его робости.
  Но кромe этих пяти непосредственных участников побeга, о проектe знал еще один человeк — и вот именно с этой стороны и пришел удар.
  В Петроградe жил мой очень старый приятель, Иосиф Антонович. И у него была жена г-жа Е., женщина из очень извeстной и очень богатой польской семьи, чрезвычайно энергичная, самовлюбленная и неумная. Такими бывает большинство женщин, считающих себя великими дипломатками.
  За три недeли до нашего отъеда в моей салтыковской голубятнe, как снeг на голову, появляется г-жа Е., в сопровождении мистера Бабенко. Мистера Бабенко я знал по Питеру — в квартирe Иосифа Антоновича он безвылазно пьянствовал года три подряд.
  Я был удивлен этим неожиданным визитом, и я был еще болeе удивлен, когда г-жа Е. стала просить меня захватить с собой и ее. И не только ее, но и мистера Бабенко, который, дескать, является ее женихом или мужем, или почти мужем — кто там разберет при совeтской простотe нравов.
  Это еще не был удар, но это уже была опасность. При нашем нервном состоянии, взвинченном двумя годами подготовки, двумя годами неудач, эта опасность сразу приняла форму реальной угрозы. Какое право имeла г-жа Е. посвящать м-ра Бабенко в наш проект без всякой санкции с нашей стороны? А что Бабенко был посвящен — стало ясно, несмотря на всe отпирательства г-жи Е.
  В субъективной лойяльности г-жи Е. мы не сомнeвались. Но кто такой Бабенко? Если он сексот, — мы все равно никуда не уeдем и никуда не уйдем. Если он не сексот, — он будет нам очень полезен — бывший артиллерийский офицер, человeк с прекрасным зрeнием и прекрасной ориентировкой в лeсу. А в Карелии, с ее магнитными аномалиями и ненадежностью работы компаса, ориентировка в странах свeта могла имeть огромное значение. Его охотничьи и лeсные навыки мы провeрили, но в его артиллерийском прошлом оказалась нeкоторая неясность.
  Зашел разговор об оружии, и Бабенко сказал, что он, в свое время много тренировался на фронтe в стрeльбe из нагана и что на пятьсот шагов он довольно увeренно попадал в цeль величиной с человeка.
  Этот "наган " подeйствовал на меня, как удар обухом. На пятьсот шагов наган вообще не может дать прицeльного боя, и этого обстоятельства бывший артиллерийский офицер не мог не знать.
  В стройной биографии Николая Артемьевича Бабенки образовалась дыра, и
в эту дыру хлынули всe наши подозрeния...
  Но что нам было дeлать? Если Бабенко — сексот, то все равно мы уже "под стеклышком ", все равно гдe-то здeсь же в Салтыковкe, по каким-тоокнам и углам, торчат ненавистные нам агенты ГПУ, все равно каждый наш шаг — уже под контролем...
  С другой стороны, какой смысл Бабенкe выдавать нас? У г-жи Е. в Польшe — весьма солидное имeние, Бабенко — жених г-жи Е., и это имeние, во всяком случаe, привлекательнeе тeх тридцати совeтских сребренников, которые Бабенко, может быть, получит — а может быть, и не получит — за предательство...
  Это было очень тяжелое время неоформленных подозрeний и давящих предчувствий. В сущности, с очень большим риском и с огромными усилиями, но мы еще имeли возможность обойти ГПУ: ночью уйти из дому в лeс и пробираться к границe, но уже персидской, а не финской, и уже без документов и почти без денег.
  Но... мы поeхали. У меня было ощущенье, точно я eду в какой-то похоронной процессии, а покойники — это всe мы.
  В Питерe нас должен был встрeтить Бабенко и присоединиться к нам. Поeздка г-жи Е. отпала, так как у нее появилась возможность легального выeзда через Интурист 2. Бабенко встрeтил нас и очень быстро и ловко устроил нам плац -пересадочные билеты до ст. Шуйская Мурманской ж. д.
  Я не думаю, чтобы кто бы то ни было из нас находился во вполнe здравом умe и твердой памяти. Я как-то вяло отмeтил в умe и "оставил без послeдствий" тот факт, что вагон, на который Бабенко достал плацкарты, был послeдним, в хвостe поeзда, что какими-то странными были номера плацкарт — в разбивку: 3-ий, 6-ой, 8-ой и т.д., что главный кондуктор без всякой к этому необходимости заставил нас рассeсться
"согласно взятым плацкартам ", хотя мы договорились с пассажирами о перемeнe мeст. Да и пассажиры были странноваты...
  Вечером мы всe собрались в одном купе. Бабенко разливал чай, и послe чаю я, уже давно страдавший бессоницей, заснул как-то странно быстро, точно в омут провалился...
  Я сейчас не помню, как именно я это почувствовал... Помню только, что я рeзко рванулся, отбросил какого-то человeка к противоположной стeнкe купе, человeк глухо стукнулся головой об стeнку, что кто-то повис на моей рукe, кто-то цeпко обхватил мои колeна, какие-то руки сзади судорожно вцeпились мнe в горло — а прямо в лицо уставились три или четыре револьверных дула.
  Я понял, что все кончено. Точно какая-то черная молния вспыхнула невидимым свeтом и освeтила все — и Бабенко с его странной теорией баллистики, и странные номера плацкарт, и тeх 36 пассажиров, которые в личинах инженеров, рыбников, бухгалтеров, желeзнодорожников, eдущих в Мурманск, в Кемь, в Петрозаводск, составляли, кромe нас, все население вагона.

  Впослeдствии, уже здeсь, заграницей, я узнал, что к этому времени г-жа Е. была уже арестована.

  Вагон был наполнен шумом борьбы, тревожными криками чекистов, истерическим визгом Степушки, чьим-тораздирающим уши стоном... Вот почтенный "инженер " тычет мнe в лицо кольтом, кольт дрожит в его руках, инженер приглушенно, но тоже истерически кричит: "руки вверх, руки вверх, говорю я вам!"
  Приказание — явно бессмысленное, ибо в мои руки вцeпилось человeка по три на каждую и на мои запястья уже надeта "восьмерка" — наручники, тeсно сковывающие одну руку с другой... Какой-то вчерашний "бухгалтер " держит меня за ноги и вцeпился зубами в мою штанину. Человeк, которого я отбросил к стeнe, судорожно вытаскивает из кармана что-то блестящее...
Словно все купе ощетинилось стволами наганом, кольтов, браунингов...

  ___

  Мы eдем в Питер в том же вагонe, что и выeхали. Нас просто отцeпили от поeзда и прицeпили к другому. Вeроятно, внe вагона никто ничего и не замeтил.
  Я сижу у окна. Руки распухли от наручников, кольца которых оказались слишком узкими для моих запястий. В купе, ни на секунду не спуская с меня глаз, посмeнно дежурят чекисты — по три человeка на дежурство. Они изысканно вeжливы со мной. Нeкоторые знают меня лично. Для охоты на столь "крупного звeря", как мы с братом, ГПУ, повидимому, мобилизовало половину тяжело-атлетической секции ленинградского "Динамо". Хотeли взять нас живьем и по возможности неслышно.
  Сдeлано, что и говорить, чисто, хотя и не без излишних затрат. Но что для ГПУ значат затраты? Не только отдeльный "салон вагон ", и цeлый поeзд могли для нас подставить.
  На полкe лежит уже ненужное оружие. У нас были двe двухстволки, берданка, малокалиберная винтовка и у Ирины — маленький браунинг, который Юра контрабандой привез из заграницы... В лeсу, с его радиусом видимости в 40 — 50 метров, это было бы очень серьезным оружием в руках людей, которые бьются за свою жизнь. Но здeсь, в вагонe, мы не успeли за него даже и хватиться.
  Грустно — но уже все равно. Жребий был брошен, и игра проиграна в чистую...
  В вагонe распоряжается тот самый толстый "инженер ", который тыкал мнe кольтом в физиономию. Зовут его Добротин. Он разрeшает мнe под очень усиленным конвоем пойти в уборную, и, проходя через вагон, я обмeниваюсь дeланной улыбкой с Борисом, с Юрой... Всe они, кромe Ирины, тоже в наручниках. Жалобно смотрит на меня Степушка. Он считал, что на предательство со стороны Бабенки — один шанс на сто. Вот этот один шанс и выпал... 
  Здeсь же и тоже в наручниках сидит Бабенко с угнетенной невинностью в бeгающих глазах... Господи, кому при такой роскошной мизансценe нужен такой дешевый маскарад!..
  Поздно вечером во внутреннем дворe ленинградского ГПУ Добротин долго ковыряется ключем в моих наручниках и никак не может открыть их. Руки мои превратились в подушки. Борис, уже раскованный, разминает кисти рук и иронизирует: "как это вы, товарищ Добротин, при всей вашей практикe, до сих пор не научились с восьмерками справляться?"
  Потом мы прощаемся с очень плохо дeланным спокойствием. Жму руку Бобу. Ирочка цeлует меня в лоб. Юра старается не смотрeть на меня, жмет мнe руку и говорит:
  — Ну, что ж, Ватик... До свидания... В четвертом измeрении...
  Это его любимая и весьма утeшительная теория о метампсихозe в четвертом измeрении; но голос не выдает увeренности в этой теории.
  Ничего, Юрчинька. Бог даст — и в третьем встрeтимся...

  ___

  Стоит совсeм пришибленный Степушка — он едва ли что-нибудь соображает сейчас. Вокруг нас плотным кольцом выстроились всe 36 захвативших нас чекистов, хотя между нами и волей — циклопические желeзо-бетонные стeны тюрьмы ОГПУ — тюрьмы новой стройки. Это, кажется, единственное, что совeтская власть строит прочно и в расчетe на долгое, очень долгое время.
  Я подымаюсь по каким-то узким бетонным лeстницам. Потом цeлый лабиринт коридоров. Двухчасовый обыск. Одиночка. Четыре шага вперед, четыре шага назад. Бессонные ночи. Лязг тюремных дверей...
  И ожидание.


Дальше

























Communism © 2017 | Информация | Используются технологии uCoz |