. Коммунизм - Россия в концлагере И. Солоневич
Россия в концлагере И. Солоневич
Приветствую Вас, Гость · RSS Коммунизм: теория и практика






Communism » Россия в концлагере
ДОПРОСЫ


  В коридорах тюрьмы — собачий холод и образцовая чистота. Надзиратель идет сзади меня и командует: налeво... вниз... направо... Полы устланы половиками. В циклопических стeнах — глубокие ниши, ведущие в камеры. Это — корпус одиночек...
  Издали, из-за угла коридора, появляется фигура какого-то заключенного. Ведущий его надзиратель что-то командует, и заключенный исчезает в нишe. Я только мельком вижу безмeрно исхудавшее обросшее лицо. Мой надзиратель командует:
  — Проходите и не оглядывайтесь в сторону.
  Я все-таки искоса оглядываюсь. Человeк стоит лицом к двери, и надзиратель заслоняет его от моих взоров. Но это — незнакомая фигура...
  Меня вводят в кабинет слeдователя, и я, к своему изумлению, вижу Добротина, воссeдающего за огромным министерским письменным столом.
  Теперь его руки не дрожат ; на круглом, хорошо откормленном лицe — спокойная и даже благожелательная улыбка.
  Я понимаю, что у Добротина есть всe основания быть довольным. Это он провел всю операцию, пусть нeсколько театрально, но втихомолку и с успeхом. Это он поймал вооруженную группу, это у него на руках какое ни на есть, а все же настоящее дeло, а вeдь не каждый день, да, пожалуй, и не каждый мeсяц ГПУ, даже ленинградскому, удается из чудовищных куч всяческой провокации, липы, халтуры, инсценировок, доносов, "романов " и прочей трагической чепухи извлечь хотя бы одно "жемчужное зерно" настоящей контр-революции, да еще и вооруженной.
  Лицо Добротина лоснится, когда он приподымается, протягивает мнe руку
и говорит:
  — Садитесь, пожалуйста, Иван Лукьянович...
  Я сажусь и всматриваюсь в это лицо, как хотите, а все-таки побeдителя. Добротин протягивает мнe папиросу, и я закуриваю. Я не курил уже двe недeли, и от папиросы чуть-чуть кружится голова.
  — Чаю хотите?
  Я, конечно, хочу и чаю... Через нeсколько минут приносят чай, настоящий чай, какого "на волe" нeт, с лимоном и с сахаром.
  — Ну-с, Иван Лукьянович, — начинает Добротин, — вы, конечно, прекрасно понимаете, что нам все, рeшительно все извeстно. Единственная правильная для вас политика — это карты на стол.
  Я понимаю, что какие тут карты на стол, когда всe карты и без того уже в руках Добротина. Если он не окончательный дурак — а предполагать это у меня нeт рeшительно никаких оснований, — то, помимо Бабенковских показали, у него есть показания г-жи Е. и, что еще хуже, показания Степушки. А что именно Степушка с переполоху мог наворотить — этого наперед и хитрый человeк не придумает.
  Чай и папиросы уже почти совсeм успокоили мою нервную систему. Я почти спокоен. Я могу спокойно наблюдать за Добротиным, расшифровывать его интонации и строить какие-то планы самозащиты — весьма эфемерные планы, впрочем...
  — Я должен вас предупредить, Иван Лукьянович, что вашему существованию непосредственной опасности не угрожает. В особенности, если вы послeдуете моему совeту. Мы — не мясники. Мы не расстрeливаем преступников, гораздо болeе опасных, чeм вы. Вот, — тут Добротин сдeлал широкий жест по направлению к окну. Там, за окном, во внутреннем дворe ГПУ, еще достраивались новые корпуса тюрьмы. — Вот, тут работают люди, которые были приговорены даже к расстрeлу, и тут они своим трудом очищают себя от прежних преступлений перед совeтской властью. Наша задача — не карать, а исправлять...
  Я сижу в мягком креслe, курю папиросу и думаю о том, что это дипломатическое вступление рeшительно ничего хорошего не предвeщает. Добротин меня обхаживает. А это может означать только одно: на базe бесспорной и извeстной ГПУ и без меня фактической стороны нашего дeла Добротин хочет создать какую-то "надстройку", раздуть дeло, запутать в него кого-то еще. Как и кого именно — я еще не знаю.
  — Вы, как разумный человeк, понимаете, что ход вашего дeла зависит прежде всего от вас самих. Слeдовательно, от вас зависят и судьбы ваших родных — вашего сына, брата... Повeрьте мнe, что я не только слeдователь, но и человeк. Это, конечно, не значит, что вообще слeдователи — не люди... Но ваш сын еще так молод...
  Ну-ну, думаю я, не ГПУ, а какая-то воскресная проповeдь.
  — Скажите, пожалуйста, товарищ Добротин, вот вы говорите, что не считаете нас опасными преступниками... К чему же тогда такой, скажем, расточительный способ ареста? Отдeльный вагон, почти четыре десятка вооруженных людей...
  — Ну, знаете, вы — не опасны с точки зрeния совeтской власти. Но вы могли быть очень опасны с точки зрeния безопасности нашего оперативного персонала... Повeрьте, о ваших атлетических достижениях мы знаем очень хорошо. И так ваш брат сломал руку одному из наших работников.
  — Что это — отягчающий момент?
  — Э, нeт, пустяки. Но если бы наших работников было бы меньше, он переломал бы кости им всeм... Пришлось бы стрeлять... Отчаянный парень ваш брат.
  — Неудивительно. Вы его лeт восемь по тюрьмам таскаете за здорово живешь...
  — Во-первых, не за здорово живешь... А во-вторых, конечно, с нашей точки зрeния, ваш брат едва ли поддается исправлению... О его судьбe вы должны подумать особенно серьезно. Мнe будет очень трудно добиться для него... болeе мягкой мeры наказания. Особенно, если вы мнe не поможете.
  Добротин кидает на меня взгляд в упор, как бы ставя этим взглядом точку над каким-тоневысказанным "и". Я понимаю — в переводe на общепонятный язык это все значит: или вы подпишите все, что вам будет приказано, или...
  Я еще не знаю, что именно мнe будет приказано. По всей вeроятности, я этого не подпишу... И тогда?
  — Мнe кажется, товарищ Добротин, что все дeло — совершенно ясно, и мнe только остается письменно подтвердить то, что вы и так знаете.
  — А откуда вам извeстно, что именно мы знаем?
  — Помилуйте, у вас есть Степанов, г-жа Е., "вещественные
доказательства" и, наконец, у вас есть товарищ Бабенко.
  При имени Бабенко Добротин слегка улыбается. 
  — Ну, у Бабенки есть еще и своя история — по линии вредительства в Рыбпромe.
  — Ага, так это он так заглаживает вредительство?
  — Послушайте, — дипломатически намекает Добротин, — слeдствие вeдь веду я, а не вы...
  — Я понимаю. Впрочем, для меня дeло так же ясно, как и для вас.
  — Мнe не все ясно. Как, напримeр, вы достали оружие и документы?
  Я объясняю: я, Юра и Степанов — члены союза охотников, слeдовательно, имeли право держать охотничьи, гладкоствольные ружья. Свою малокалиберную винтовку Борис спер в осоавиахимовском тирe. Браунинг Юра привез из заграницы. Документы — всe совершенно легальны, официальны и получены таким же легальным и официальным путем — там-тои там -то.
  Добротин явственно разочарован. Он ждал чего-то болeе сложного, чего-то, откуда можно было бы вытянуть каких -нибудь соучастников, разыскать какие-нибудь "нити" и вообще развести всякую пинкертоновщину. Он знает, что получить даже самую прозаическую гладкоствольную берданку — в СССР очень трудная вещь и далеко не всякому удается. Я рассказываю, как мы с сыном участвовали в разных экспедициях: в Среднюю Азию, в Дагестан, Чечню и т.д., и что под этим соусом я вполнe легальным путем получил оружие. Добротин пытается выудить хоть какие-нибудь противорeчия
из моего рассказа, я пытаюсь выудить из Добротина хотя бы приблизительный остов тeх "показаний", какие мнe будут предложены. Мы оба терпим полное фиаско.
  — Вот что я вам предложу, — говорит, наконец, Добротин. — Я отдам распоряжение доставить в вашу камеру бумагу и прочее, и вы сами изложите всe показания, не скрывая рeшительно ничего. Еще раз напоминаю вам, что от вашей откровенности зависит все.
  Добротин опять принимает вид рубахи-парня, и я рeшаюсь воспользоваться моментом:
  — Не можете ли вы, вмeстe с бумагой, приказать доставить мнe хоть часть того продовольствия, которое у нас было отобрано?
  Голодая в одиночкe, я не без вожделeния в сердцe своем вспоминал о тeх запасах сала, сахару, сухарей, которые мы везли с собой и которые сейчас жрали какие-то чекисты...
  — Знаете, Иван Лукьянович, это будет трудно. Администрация тюрьмы не подчинена слeдственным властям. Кромe того, ваши запасы, вeроятно, уже съедены... Знаете ли, скоропортящиеся продукты...
  — Ну, скоропортящиеся мы и сами могли бы съесть...
  — Да... Вашему сыну я передал кое-что, — врал Добротин (ничего он не передал). Постараюсь и вам. Вообще я готов идти вам навстрeчу и в смыслe режима, и в смыслe питания... Надeюсь, что и вы...
  — Ну, конечно. И в ваших, и в моих интересах покончить со всей этой канителью возможно скорeе, чeм бы она ни кончилась...
  Добротин понимает мой намек.
  — Увeряю вас, Иван Лукьянович, что ничeм особенно страшным она кончиться не может... Ну, пока, до свиданья.
  Я подымаюсь со своего кресла и вижу: рядом с креслом Добротина из письменного стола выдвинута доска и на доскe крупнокалиберный кольт со взведенным курком.
  Добротин был готов к менeе великосвeтскому финалу нашей бесeды...

СТЕПУШКИН РОМАН 


  Вeжливость — качество приятное даже в палачe. Конечно, очень утeшительно, что мнe не тыкали в нос наганом, не инсценировали расстрeла. Но, во-первых, это до поры до времени и, во-вторых, допрос не дал рeшительно ничего нового. Весь разговор — совсeм впустую. Никаким обeщаниям Добротина я, конечно, не вeрю, как не вeрю его крокодиловым воздыханиям по поводу Юриной молодости. Юру, впрочем, вeроятно, посадят в концлагерь. Но, что из того? За смерть отца и дяди он вeдь будет мстить — он не из тихих мальчиков. Значит, тот же расстрeл — только немного попозже. Степушка, вeроятно, отдeлается дешевле всeх. У него одного не было никакого оружия, он не принимал никакого участия в подготовкe побeга. Это — старый, затрушенный и вполнe аполитичный гроссбух. Кому он нужен — абсолютно одинокий, от всего оторванный человeк, единственная вина которого заключалась в том, что он, рискуя жизнью, пытался пробраться к себe домой, на родину, чтобы там доживать свои дни...
  Я наскоро пишу свои показания и жду очередного вызова, чтобы узнать, гдe кончится слeдствие, как таковое, и гдe начнутся попытки выжать из меня "роман ".
  Мои показания забирает коридорный надзиратель и относить к Добротину. Дня через три меня вызывают на допрос.
  Добротин встрeчает меня так же вeжливо, как и в первый раз, но лицо его выражает разочарование.
  — Должен вам сказать, Иван Лукьянович, что ваша писанина никуда не годится. Это все мы и без вас знаем. Ваша попытка побeга нас очень мало интересует. Нас интересует ваш шпионаж.
  Добротин бросает это слово, как какой-то тяжелый метательный снаряд, который должен сбить меня с ног и выбить из моего, очень относительного, конечно, равновeсия. Но я остаюсь равнодушным. Вопросительно и молча смотрю на Добротина.
  Добротин "пронизывает меня взглядом ". Техническая часть этой процедуры ему явственно не удается. Я курю добротинскую папироску и жду...
  — Основы вашей "работы" нам достаточно полно извeстны, и с вашей стороны, Иван Лукьянович, было бы даже, так сказать... неумно эту работу отрицать. Но цeлый ряд отдeльных нитей нам неясен. Вы должны нам их выяснить...
  — К сожалeнию, ни насчет основ, ни насчет нитей ничeм вам помочь не могу.
  — Вы, значит, собираетесь отрицать вашу "работу".
  — Самым категорическим образом. И преимущественно потому, что такой работы и в природe не существовало.
  — Позвольте, Иван Лукьянович. У нас есть наши агентурные данные, у нас есть копии с вашей переписки. У нас есть показания Степанова, который во всем сознался...
  Я уже потом, по дорогe в лагерь, узнал, что со Степушкой обращались далеко не так великосвeтски, как со всeми нами. Тот же самый Добротин, который вот сейчас прямо лоснится от корректности, стучал кулаком по столу, крыл его матом, тыкал ему в нос кольтом и грозил "пристрeлить, как дохлую собаку". Не знаю, почему именно как дохлую...
  Степушка наворотил. Наворотил совершенно жуткой чепухи, запутав в ней и людей, которых он знал, и людей, которых он не знал. Он перепугался так, что стремительность его "показаний" прорвала всe преграды элементарной логики, подхватила за собой Добротина и Добротин в этой чепухe утоп.
  Что он утоп, мнe стало ясно послe первых же минут допроса. Его "агентурные данные» не стоили двух копeек ; слeжка за мной, как оказалось, была, но ничего путного и выслeживать не было; переписка моя, как оказалось, перлюстрировалась вся, но и из нее Добротин ухитрился выкопать только факты, разбивающие его собственную или, вeрнeе, Степушкину теорию. Оставалась одна эта "теории" или, точнeе, остов "романа", который я должен был облечь плотью и кровью, закрeпить всю эту чепуху своей подписью, и тогда на руках у Добротина оказалось бы настоящее дeло, на котором, может 
быть, можно было бы сдeлать карьеру и в котором увязло бы около десятка рeшительно ни в чем неповинных людей.
  Если бы вся эта чепуха была сгруппирована хоть сколько-нибудь соотвeтственно с человeческим мышлением, выбраться из нее было бы нелегко. Как-никак знакомства с иностранцами у меня были. Связь с заграницей была. Все это само по себe уже достаточно предосудительно с совeтской точки зрeния, ибо не только заграницу, но и каждого отдeльного иностранца совeтская власть отгораживает китайской стeной от зрeлища совeтской нищеты, а совeтского жителя — от буржуазных соблазнов.
  Я до сих пор не знаю, как именно конструировался остов этого романа. Мнe кажется, что Степушкин переполох вступил в социалистическое соревнование с Добротинским рвением, и из обоих и в отдeльности не слишком хитрых источников получился совсeм уж противоестественный ублюдок. В одну нелeпую кучу были свалены и Юрины товарищи по футболу, и та английская семья, которая приeзжала ко мнe в Салтыковку на Week End, и нeсколько знакомых журналистов, и мои поeздки по России, и все, что хотите. Здeсь не было никакой ни логической, ни хронологической увязки. Каждая "улика" вопиюще противорeчила другой, и ничего не стоило доказать всю
полную логическую бессмыслицу всего этого "романа".
  Но что было бы, если бы я ее доказал?
  В данном видe — это было варево, несъeдобное даже для неприхотливого желудка ГПУ. Но если бы я указал Добротину на самые зияющие несообразности, — он устранил бы их, и в коллегию ОГПУ пошел бы обвинительный акт, не лишенный хоть нeкоторой, самой отдаленной, доли правдоподобия. Этого правдоподобия было бы достаточно для создания нового "дeла" и для ареста новых "шпионов ".
  И я очень просто говорю Добротину, что я — по его же словам — человeк разумный и что именно поэтому я не вeрю ни в его обeщания, ни в его угрозы, что вся эта пинкертоновщина со шпионами — несусвeтимый вздор и что вообще никаких показаний на эту тему я подписывать не буду. Что можно было перепугать Степанова и поймать его на какую-нибудь очень дешевую удочку, но что меня на такую удочку никак не поймать.
  Добротин как-то сразу осeкается, его лицо на один миг перекашивается яростью, и из под лоснящейся поверхности хорошо откормленного и благодушно-корректного, если хотите, даже слегка европеизированного "слeдователя" мелькает оскал чекистских челюстей.
  — Ах, так вы — так...
  — Да, я — так...
  Мы нeсколько секунд смотрим друг на друга в упор.
  — Ну, мы вас заставим сознаться...
  — Очень мало вeроятно...
  По лицу Добротина видна, так сказать, борьба стилей. Он сбился со воего европейского стиля и почему-то не рискует перейти к обычному чекистскому: то ли ему не приказано, то ли он побаивается: за три недeли тюремной голодовки я не очень уже ослабь физически и терять мнe нечего. Разговор заканчивается совсeм уж глупо:
  — Вот видите, — раздраженно говорит Добротин. — А я для вас даже выхлопотал сухарей из вашего запаса.
  — Что же, вы думали купить сухарями мои показания?
  — Ничего я не думал покупать. Забирайте ваши сухари. Можете идти в камеру.

СИНЕДРИОН 


  На другой же день меня снова вызывают на допрос. На этот раз Добротин — не один. Вмeстe с ним — еще каких-тотри слeдователя, видимо, чином значительно повыше. Один — в чекистской формe и с двумя ромбами в петлицe. Дeло идет всерьез.
  Добротин держится пассивно и в тeни. Допрашивают тe трое. Около пяти часов идут бесконечные вопросы о всeх моих знакомых, снова выплывает уродливый, нелeпый остов Степушкиного детективного романа, но на этот раз уже в новом вариантe. Меня в шпионажe уже не обвиняют. Но граждане X, Y, Z и прочие занимались шпионажем, и я об этом не могу не знать. О Степушкином шпионажe тоже почти не заикаются, весь упор дeлается на нeскольких моих иностранных и не иностранных знакомых. Требуется, чтобы я подписал показания, их изобличающие, и тогда... опять разговоров о молодости моего сына, о моей собственной судьбe, о судьбe брата. Намеки на то, что мои показании весьма существенны "с международной точки зрeния", что, в виду дипломатического характера всего этого дeла, имя мое нигдe не будет названо. Потом намеки — и весьма прозрачные — на расстрeл для всeх нас трех, в случаe моего отказа и т.д. и т.д.
  Часы проходят, я чувствую, что допрос превращается в конвейер. Слeдователи то выходят, то приходят. Мнe трудно разобрать их лица. Я сижу на ярко освeщенном мeстe, в креслe, у письменного стола. За столом — Добротин, остальные — в тeни, у стeны огромного кабинета, на каком –то диванe.
  Провраться я не могу — хотя бы просто потому, что я рeшительно ничего не выдумываю. Но этот многочасовый допрос, это огромное нервное напряжение временами уже заволакивает сознание какой-то апатией, каким–то безразличием. Я чувствую, что этот конвейер надо остановить.
  — Я вас не понимаю, — говорит человeк с двумя ромбами. — Вас в активном шпионажe мы не обвиняем. Но какой вам смысл топить себя, выгораживая других. Вас они так не выгораживают...
  Что значит глагол "не выгораживают " — и еще в настоящем времени. Что — эти люди или часть из них уже арестованы? И, дeйствительно, "не выгораживают " меня? Или просто — это новый трюк?
  Во всяком случаe — конвейер надо остановить.
  Со всeм доступным мнe спокойствием и со всей доступной мнe твердостью я говорю приблизительно слeдующее:
  — Я — журналист и, слeдовательно, достаточно опытный в совeтских дeлах человeк. Я не мальчик и не трус. Я не питаю никаких иллюзий относительно своей собственной судьбы и судьбы моих близких. Я ни на одну минуту и ни на одну копeйку не вeрю ни обeщаниям, ни увeщеваниям ГПУ — весь этот роман я считаю форменным вздором и убeжден в том, что таким же вздором считают его и мои слeдователи: ни один мало-мальски здравомыслящий человeк ничeм иным и считать его не может. И что, в виду
всего этого, я никаких показаний не только подписывать, но и вообще давать не буду.
  — То есть, как это вы не будете? — вскакивает с мeста один из слeдователей — и замолкает... Человeк с двумя ромбами медленно подходит к столу, зажигает папиросу и говорит:
  — Ну, что ж, Иван Лукьянович, — вы сами подписали ваш приговор!.. И не только ваш. Мы хотeли дать вам возможность спасти себя. Вы этой возможностью не воспользовались. Ваше дeло. Можете идти...
  Я встаю и направляюсь к двери, у которой стоит часовой.
  — Если надумаетесь, — говорит мнe в догонку человeк с двумя ромбами, — сообщите вашему слeдователю... Если не будет поздно...
  — Не надумаюсь...
  Но когда я вернулся в камеру, я был совсeм без сил. Точно вынули что-то самое цeнное в жизни и голову наполнили бесконечной тьмой и отчаянием. Спас ли я кого-нибудь в реальности? Не отдал ли я брата и сына на расправу этому человeку с двумя ромбами? Развe я знаю, какие аресты произведены в Москвe и какие методы допросов были примeнены и какие романы плетутся или сплетены там. Я знаю, я твердо знаю, знает моя логика, мой рассудок, знает весь мой опыт, что я правильно поставил вопрос. Но откуда-то со дна сознания подымается что-то темное, что-то почти паническое
— и за всeм этим кудрявая голова сына, развороченная выстрeлом из револьвера на близком расстоянии...
  Я забрался с головой под одeяло, чтобы ничего не видeть, чтобы меня не видeли в этот глазок, чтобы не подстерегли минуты упадка.
  Но дверь лязгнула, в камеру вбeжали два надзирателя и стали стаскивать одeяло. Чего они хотeли, я не догадался, хотя я знал, что существует система медленного, но довольно вeрного самоубийства: перетянуть шею веревочкой или полоской простыни и лечь. Сонная артерия передавлена, наступает сон, потом смерть. Но я уже оправился.
  — Мнe мeшает свeт.
  — Все равно, голову закрывать не полагается...
  Надзиратели ушли — но волчок поскрипывал всю ночь...

ПРИГОВОР 


  Наступили дни безмолвного ожидания. Гдe-то там, в гигантских и беспощадных зубцах ГПУ-ской машины, вертится стопка бумаги с помeткой: "дeло №2248". Стопка бeжит по каким-тороликам, подхватывается какими-то шестеренками... Потом подхватит ее какая-то одна, особенная шестеренка, и вот придут ко мнe и скажут: "собирайте вещи"...
  Я узнаю, в чем дeло, потому что они придут не вдвоем и даже не втроем. Они придут ночью. У них будут револьверы в руках, и эти револьверы будут дрожать больше, чeм дрожал кольт в руках Добротина в вагонe №13.
  Снова — бесконечные бессонные ночи. Тускло с середины потолка подмигивает электрическая лампочка. Мертвая тишина корпуса одиночек, лишь изрeдка прерываемая чьими-то предсмертными ночными криками. Полная отрeзанность от всего мира. Ощущенье человeка похороненного заживо.
  Так проходят три мeсяца. 
   

  ___

  Рано утром, часов в шесть, в камеру входит надзиратель. В рукe у него какая-то бумажка.
  — Фамилия?
  — Солоневич, Иван Лукьянович...
  — Выписка из постановления чрезвычайной судебной тройки ПП ОГПУ ЛВО от 28 ноября 1933 года.
  У меня чуть-чуть замирает сердце, но в мозгу — уже ясно: это не расстрeл. Надзиратель один и без оружия.
  ...Слушали: дeло №2248 гражданина Солоневича, Ивана Лукьяновича, по обвинению его в преступлениях, предусмотрeнных ст. ст. 58 пункт 6; 58 пункт 10; 58 пункт 11 и 59 пункт 10...
  Постановили: признать гражданина Солоневича, Ивана Лукьяновича, виновным в преступлениях, предусмотрeнных указанными статьями, и заключить его в исправительно-трудовой лагерь сроком на 8 лeт. Распишитесь...
  Надзиратель кладет бумажку на стол, текстом книзу. Я хочу лично прочесть приговор и записать номер дeла, дату и пр. Надзиратель не позволяет. Я отказываюсь расписаться. В концe концов, он уступает.
  Уже потом, в концлагерe, я узнал, что это — обычная манера объявления приговора (впрочем, крестьянам очень часто приговора не объявляют вовсе). И человeк попадает в лагерь, не зная или не помня номера дeла, даты приговора, без чего всякие заявления и обжалования почти невозможны и что в высокой степени затрудняет всякую юридическую помощь заключенным...
  Итак — восемь лeт концентрационного лагеря. Путевка на восемь лeт каторги, но все-таки не путевка на смерть...
  Охватывает чувство огромного облегчения. И в тот же момент в мозгу вспыхивает цeлый ряд вопросов: отчего такой милостивый приговор, даже не 10, а только 8 лeт? Что с Юрой, Борисом, Ириной, Степушкой? И в концe этого списка вопросов — послeдний, как удастся очередная — которая по счету? — попытка побeга. Ибо если мнe и совeтская воля была невтерпеж, то что же говорить о совeтской каторгe?
  На вопрос об относительной мягкости приговора у меня отвeта нeт и до сих пор. Наиболeе вeроятное объяснение заключается в том, что мы не подписали никаких доносов и не написали никаких романов. Фигура "романиста", как бы его не улещали во время допроса, всегда остается
нежелательной фигурой, конечно, уже послe окончательной редакции романа. Он 
уже написал все, что от него требовалось, а потом, из концлагеря, начнет писать заявления, опровержения, покаяния. Мало ли какие группировки существуют в ГПУ? Мало ли кто может друг друга подсиживать? От романиста проще отдeлаться совсeм: мавр сдeлал свое дeло и мавр может отправляться ко всeм чертям. Документ остается, и опровергать его уже некому. Может быть, меня оставили жить оттого, что ГПУ не удалось создать крупное дeло? Может быть, — благодаря признанию совeтской России
Америкой? Кто его знает — отчего.
  Борис, значит, тоже получил что-то вродe 8-10 лeт концлагеря. Исходя из нeкоторой пропорциональности вины и прочего, можно было бы предполагать, что Юра отдeлается какой-нибудь высылкой в болeе или менeе отдаленные мeста. Но у Юры были очень плохи дeла со слeдователем. Он вообще от всяких показаний отказался, и Добротин мнe о нем говорил: "вот тоже ваш сын, самый молодой и самый жуковатый"... Степушка своим романом мог себe очень сильно напортить...
  В тот же день меня переводят в пересыльную тюрьму на Нижегородской улицe...

В ПЕРЕСЫЛКE


  Огромные каменные коридоры пересылки переполнены всяческим народом. Сегодня — "большой прием ". Из провинциальных тюрем прибыли сотни крестьян, из Шпалерки — рабочие, урки (профессиональный уголовный элемент) и — к моему удивлению — всего нeсколько человeк интеллигенции. Я издали замeчаю всклокоченный чуб Юры, и Юра устремляется ко мнe, уже издали показывая пальцами "три года". Юра исхудал почти до неузнаваемости — он, оказывается, объявил голодовку в видe протеста против недостаточного питания... Мотив, не лишенный оригинальности... Здeсь же и Борис — тоже исхудавший, обросший бородищей и уже поглощенный мыслью о том, как бы нам всeм попасть в одну камеру. У него, как и у меня, — восемь лeт, но в данный момент всe эти сроки нас совершенно не интересуют. Всe живы — и то слава Богу...
  Борис предпринимает ряд таинственных манипуляций, а часа через два — мы всe в одной камерe, правда, одиночкe, но сухой и свeтлой и, главное, без всякой посторонней компании. Здeсь мы можем крeпко обняться, обмeняться всeм пережитым и ... обмозговать новые планы побeга.
  В этой камерe мы как-то быстро и хорошо обжились. Всe мы были вмeстe и пока что — внe опасности. У всeх нас было ощущение выздоровления послe тяжелой болeзни, когда силы прибывают и когда весь мир кажется ярче и чище, чeм он есть на самом дeлe. При тюрьмe оказалась старенькая библиотека. Нас ежедневно водили на прогулку... Сначала трудно было ходить: ноги ослабeли и подгибались. Потом, послe того, как первые передачи влили новые силы в наши ослабeвшие мышцы, Борис как-то предложил:
  — Ну, теперь давайте тренироваться в бeгe. Дистанция — икс километров: Совдепия — заграница... На прогулку выводили сразу камер десять. Ходили по кругу, довольно большому, диаметром метров в сорок, причем каждая камера должна была держаться на расстоянии десяти шагов одна от другой. Не нарушая этой дистанции, нам приходилось бeгать почти "на мeстe", но мы все же бeгали... "Прогульщик " — тот чин тюремной администрации, который надзирает за прогулкой, смотрeл на нашу тренировку скептически, но не вмeшивался... Рабочие подсмeивались. Мужики смотрeли недоумeнно... Из окон тюремной канцелярии на нас взирали изумленные лица... А мы все бeгали...
  "Прогульщик " стал смотрeть на нас уже не скептически, а даже нeсколько сочувственно.
  — Что, спортсмэны? — спросил он как-то меня.
  — Чемпион России, — кивнул я в сторону Бориса.
  — Вишь ты, — сказал "прогульщик "...
  На слeдующий день, когда прогулка уже кончилась и вереница арестантов потянулась в тюремные двери, он нам подмигнул:
  — А ну, валяйте по пустому двору...
  Так мы приобрeли возможность тренироваться болeе или менeе всерьез... И попали в лагерь в таком состоянии физической fitness, которое дало нам возможность обойти много острых и трагических углов лагерной жизни.

РАБОЧЕ-КРЕСТЬЯНСКАЯ ТЮРЬМА


  Это была "рабоче-крестьянская" тюрьма в буквальном смыслe этого слова. Сидя в одиночкe на Шпалеркe, я не мог составить себe никакого представлении о социальном составe населения совeтских тюрем. В пересылкe мои возможности нeсколько расширились. На прогулку выводили человeк от 50 до 100 одновременно. Состав этой партии мeнялся постоянно — одних куда-то усылали, других присылали, — но за весь мeсяц нашего пребывания в пересылкe мы оставались единственными интеллигентами в этой партии — обстоятельство, которое для меня было нeсколько неожиданным.
  Больше всего было крестьян — до жути изголодавшихся и каких-то по особенному пришибленных... Иногда, встрeчаясь с ними гдe-нибудь в темном углу лeстницы, слышишь придушенный шепот:
  — Братец, а, братец... хлeбца бы... корочку... а?..
  Много было рабочих — тe имeли чуть-чуть менeе голодный вид и были лучше одeты. И, наконец, мрачными фигурами, полными окончательного отчаяния и окончательной безысходности, шагали по кругу "знатные иностранцы"...
  Это были почти исключительно финские рабочие, тeми или иными, но большею частью нелегальными, способами перебравшиеся в страну строящегося социализма, на "родину всeх трудящихся"... Сурово их встрeтила эта родина. Во-первых, ей и своих трудящихся дeть было некуда, во-вторых, и чужим трудящимся неохота показывать своей нищеты, своего голода и своих расстрeлов... А как выпустить обратно этих чужих трудящихся, хотя бы одним уголком глаза уже увидeвших совeтскую жизнь не из окна спального вагона.
  И вот мeсяцами они маячат здeсь по заколдованному кругу пересылки (сюда сажали и слeдственных, но не срочных заключенных) без языка, без друзей, без знакомых, покинув волю своей не пролетарской родины и попав в тюрьму — пролетарской.
  Эти пролетарские иммигранты в СССР — легальные, полулегальные и вовсе нелегальные — представляют собою очень жалкое зрeлище... Их привлекла сюда та безудержная коммунистическая агитация о прелестях социалистического рая, которая была особенно характерна для первых лeт пятилeтки и для первых надежд, возлагавшихся на эту пятилeтку. Предполагался бурный рост промышленности и большая потребность в квалифицированной рабочей силe, предполагался "небывалый рост благосостояния широких трудящихся масс " — многое предполагалось. Пятилeтка пришла и прошла. Оказалось, что и своих собственных рабочих дeвать некуда, что пред страной — в добавление к прочим прелестям — стала угроза массовой безработицы, что от "благосостояния" массы ушли еще дальше, чeм до пятилeтки. Правительство стало выжимать из СССР и тeх иностранных рабочих, которые приeхали сюда по договорам и которым нечeм было платить и которых нечeм было кормить. Но агитация продолжала дeйствовать. Тысячи неудачников-идеалистов, если хотите, идеалистических карасей, поперли в СССР всякими не очень легальными путями и попали в щучьи зубы ОГПУ...
  Можно симпатизировать и можно не симпатизировать политическим убeждениям, толкнувшим этих людей сюда. Но не жалeть этих людей нельзя. Это — не та коминтерновская шпана, которая eдет сюда по всяческим, иногда тоже не очень легальным, визам совeтской власти, которая отдыхает в Крыму, на Минеральных Водах, которая объедает русский народ Инснабами, субсидиями и просто подачками... Они, эти идеалисты, бeжали от "буржуазных акул " к своим социалистическим братьям... И эти братья первым дeлом скрутили им руки и бросили их в подвалы ГПУ...
  Эту категорию людей я встрeчал в самых разнообразных мeстах совeтской России, в том числe и у финляндской границы в Карелии, откуда их на грузовиках и под конвоем ГПУ волокли в Петрозаводск, в тюрьму... Это было в селe Койкоры, куда я пробрался для развeдки насчет бeгства от социалистического рая, а они бeжали в этот рай... Они были очень голодны, но еще больше придавлены и растеряны... Они видeли еще очень немного, но и того, что они видeли, было достаточно для самых мрачных 
предчувствий насчет будущего... Никто из них не знал русского языка и никто из конвоиров не знал ни одного иностранного. Поэтому мнe удалось на нeсколько минут втиснуться в их среду в качествe переводчика. Один из них говорил по-нeмецки. Я переводил, под проницательными взглядами полудюжины чекистов, буквально смотрeвших мнe в рот. Финн плохо понимал по-нeмецки, и приходилось говорить очень внятно и раздeльно... Среди конвоиров был один еврей, он мог кое-что понимать по-нeмецки, и лишнее слово могло бы означать для меня концлагерь...
  Мы стояли кучкой у грузовика... Из-за изб на нас выглядывали перепуганные карельские крестьяне, которые шарахались от грузовика и от финнов, как от чумы — перекинешься двумя-тремя словами, а потом — Бог его знает, что могут "пришить". Финны знали, что мeстное население понимает по-фински, и мой собесeдник спросил, почему к ним никого из мeстных жителей не пускают. Я перевел вопрос начальнику конвоя и получил отвeт:
  — Это не ихнее дeло.
  Финн спросил, нельзя ли достать хлeба и сала... Наивность этого вопроса вызвала хохот у конвоиров. Финн спросил, куда их везут. Начальник конвоя отвeтил: "сам увидит " и предупредил меня: "только вы лишнего ничего не переводите"... Финн растерялся и не знал, что и спрашивать больше.
  Арестованных стали сажать в грузовик. Мой собесeдник бросил мнe послeдний вопрос:
  — Неужели буржуазные газеты говорили правду?
  И я ему отвeтил словами начальника конвоя — увидите сами. И он понял, что увидeть ему предстоит еще очень много.
  В концентрационном лагерe ББК я не видeл ни одного из этих дружественных иммигрантов. Впослeдствии я узнал, что всeх их отправляют подальше: за Урал, на Караганду, в Кузбасс — подальше от соблазна нового бeгства — бeгства возвращения на свою старую и несоциалистическую родину.


Дальше
Communism © 2017 | Информация | Используются технологии uCoz |